И приписал ниже, коротко, как писал для себя, а не для бумаги:
«Он прав в одном. Если я не придумаю ответа раньше, чем его придумает время, то не важно, чтó будет прописано в моих планах».
Он захлопнул блокнот и позвонил, чтобы собирали Политбюро на десять.
С этого утра в Белграде стало нормой ещё одно совещание — закрытое, без протокола, — которое решили не собирать слишком часто и о котором не знали остальные товарищи.
Собирались не в Белом дворце. Тито специально выбрал для этого Ужичку — старый дом с длинной террасой, где сорок первого года он принимал своих, без охраны и без аппарата. Здесь не было ни стенографистов, ни машин, которые могли бы случайно остаться включёнными. Пригласил он троих: главного теоретика самоуправления в Югославии Эдварда Карделя, Председателя Союзной народной скупщины Милована Джиласа и куратора силовых структур и органов государственной безопасности Александра Ранковича.
Он позвал их на «разговор о хозяйстве», хотя хозяйство было только внешним поводом.
Заняли места на террасе, при открытых окнах — сентябрь в Белграде ещё позволял сидеть без верхней одежды. Подали кофе, потом Тито попросил принести бренди, потом всё равно отставил рюмку. Он не любил говорить о серьёзном с алкоголем в руке: слишком часто после таких разговоров ему наутро приходилось отменять сказанное.
— Я вернулся из Москвы, где встречался с руководителем Советского Союза, — начал он без предисловия. — О поездке вам говорить не надо, вы всё знаете. Скажу только об одном разговоре. Не о визите. О том, что мне было сказано.
Джилас откинулся в кресле — сразу напрягся, но вида не показал.
— Судоплатов? — спросил Кардель коротко.
— Судоплатов. И, между нами, — Тито поднял палец, — он единственный человек из Москвы за восемь лет, который говорил со мной не как с предателем и не как с врагом. Это не значит, что он мне друг. Это значит, что он говорил по делу.
Он помолчал, собираясь с мыслями, потом продолжил ровно и без интонаций — так он всегда излагал неприятное:
— Он поставил три вопроса. Первый — кто у нас отвечает за решение на предприятии: рабочий совет, директор или никто. Он говорит — никто. Второй — что делать с тем, что сильный завод богаче слабого, а мы это называем стимулом. Третий — что мы скажем людям, когда через десять лет наш уровень жизни окажется ниже, чем у соседей, и где будет виноватый. Я не привёз оттуда ни договора, ни гарантий. Я привёз эти три вопроса. Сегодня хочу услышать по каждому.
Секунду никто не говорил. Потом Ранкович поставил чашку.
— Начну я.
Александр Ранкович был человеком, который с 1945 года держал в своих руках и партию, и милицию, и, говоря откровенно, половину всей нашей госбезопасности. Он не любил самоуправление не потому, что был догматиком, а потому что был практиком. Все шесть лет он молчал при обсуждениях рабочих советов, и Тито знал его молчание очень хорошо.
— Первый вопрос — кто отвечает, — сказал Ранкович. — Отвечаю я. На бумаге это коллегия, на деле это я, потому что я подбираю директора, я знаю, откуда у него картотека, и я знаю, что с ним будет, если он провалит. Совет выбирает. Я утверждаю. Значит, за решение отвечает не совет. Значит, он не решает ничего, кроме того, что я согласен подтвердить или отвергнуть.
Он оглядел всех по очереди и сказал ровно, без вызова:
— Мы шесть лет рассказываем рабочим, что завод — их. Мы шесть лет держим концы в своих руках. Товарищ Тито, я не хвастаюсь этим. Я сообщаю. Если это признать — нам придётся либо отдать советам настоящее управление и потерять кадровый отбор, либо признать вслух, что самоуправление у нас есть в газетах, а не в цехах. Я готов отвечать за отбор кадров, я всегда отвечал. Но я не могу отвечать за решения, которые формально принимает не мой человек.
Тито смотрел на него долго.
— Второе.
— Второе — нищий завод и богатый завод. — Ранкович чуть подался вперёд. — Мы отдали часть прибыли коллективам, чтобы у людей была прямая заинтересованность. Хорошо. Но теперь один завод в Словении строит себе дом культуры и восемнадцать новых квартир в год, а завод в Боснии ходит на выплаты вовремя и едва держится на военном заказе. Они не станут равными никогда. И люди это уже заметили: и те, и другие. Одни говорят — мы умные, нам так и надо. Другие говорят — это раздоры, это не социализм. Через пять лет будет одна и та же фраза в обеих республиках: центр виноват. Сейчас я её слышу в Боснии. Уже слышу и в Македонии.
— И что предлагаешь?
— Прежде чем отдавать прибыль коллективам, надо определить, что эти коллективы производят своими силами, а что получили от государства в наследство. Хотя бы по средствам производства, труду и по сырью. — Он откинулся. — Если не сделаем этого — этого не сделает другой. И править будут обстоятельства.
— Третье.
Ранкович ответил не сразу.
— Третье, товарищ Тито, — это не ко мне. Третье — к нему, — и он, не поднимая руки, скосил глаза на Джиласа.
Милован Джилас был человеком, ради которого Тито когда-то в сорок четвёртом году пошёл наперекор всему аппарату, и человеком, который в пятьдесят третьем всё чаще оказывался правой рукой и левой рукой одновременно. Он сидел в кресле свободно, даже картинно, и первые два вопроса слушал так, будто они его вообще не касались.
Тито ждал от него ответа. Он его не получил.
— Ты хочешь услышать от меня, что мы ошибаемся, — Джилас улыбнулся. — Я не буду этого говорить, потому что не думаю так. Наша модель — единственная альтернатива тому, что делается в Москве. Если мы признаем, что она не работает, — что нам останется? Коминформбюровский социализм? Ты сам от него ушёл, и это было правильно. Я не соглашусь, что надо идти назад.
— Я не спросил про рассмотрение движения назад. Я просил ответ. Что мы скажем людям, когда уровень жизни окажется ниже, чем у них?
— Мы скажем им правду. — Джилас пожал плечами. — Что мы — страна маленькая и что мы отдали независимость за свободу. Это политический факт, и он стоит того, чтобы его признать.
— И сколько лет люди будут это терпеть? — спросил Тито.
Джилас молчал. И это молчание было красноречивее любого ответа, потому что Тито впервые увидел перед собой человека, которому его собственные убеждения не мешают ни на секунду, и у которого в запасе не было ни одной арифметики — только вера в то, что правильное должно работать само.
— А по заводам? — Тито не отпустил. — Большой завод против бедного. Что делать?
— Дать сильным расти и не мешать. Потом сильные подтянут слабых. — Джилас сказал это быстро, как говорят то, что повторяли много раз.
— То есть при равных правилах они никогда не догонят. — Тито не спрашивал. Он утверждал. — Потому что у сильных сырьё, дороги и завод, а у слабых ничего этого нет. У них есть только просьба к нам. Разве это не одно и то же, что мы имеем в своей партии?
Ранкович в этот момент коротко хмыкнул. Один раз. И ничего не сказал.
Джилас этого хмыканья не простил и потом это припоминал долго.
Эдвард Кардель, инженер по образованию и человек, к которому Тито в экономических вещах прислушивался больше, чем к кому-либо, сидел с блокнотом и что-то в нём чертил, пока говорили другие. Когда очередь дошла до него, он закрыл блокнот и сказал:
— Я отвечу не на его вопросы. Я отвечу сначала на свой. — Он посмотрел на Тито. — Если вы, товарищ Тито, спрашиваете нас об этом, значит, вы уже говорили с ним не в первый раз и не в первый год это слышали. Скажите прямо: вам нужен наш совет, или вам нужно, чтобы кто-то из нас это произнёс, и тогда вы это произнесёте сами?
В террасе стало тихо. Джилас поднял голову.
Тито не отвёл взгляд.
— Мне нужно знать, кто из вас уже думал об этом и сколько лет молчал.
Кардель тогда ответил так, как умел только он: не спором и не комплиментом.
— По первому вопросу я согласен с Ранковичем: связка «совет — директор» у нас безответна, и никакие формальные поправки её не сделают ответственной. Нужен другой механизм: либо совет избирает директора и его же снимает, и тогда совет отвечает за провал вместе с директором, либо директор отвечает перед вышестоящим органом и тогда он не подотчётен совету. Третьего не бывает. Всё остальное — самообман двух-трёх лет.