Но он все равно писал, просто писал, не требуя отвечать.
Здесь, у мамы на Севере, Дробжек оказалась в параллельном мире, где жизнь текла размеренно и тихо, словно все беды и войны остались далеко-далеко. Здесь до сих пор не было электричества, и потому молчало и радио, и телевизор, здесь мало говорили о войне, словно все многочисленные жители дома решили выкинуть ее из памяти. Вода и лес успокаивали растревоженную нервную систему. Люджина купалась с детьми, следя за самыми младшими, иногда уходила одна в лес. Грибов пока не было — они обычно шли с середины июля, с пышного цветения иван-чая, но она иногда выходила на малинник и тогда возвращалась с туеском ягоды за спиной.
Сын должен был родиться в конце августа. Почти два месяца оставалось до родов, и Люджина хотела сделать так, чтобы он появился не в страхе. Достаточно и того, что она не уберегла его. Тот пинок в живот мог его и убить — и пусть матка и амниотическая жидкость смягчили удар, кто знает, сколько ужаса и боли перенес еще не сформировавшийся малыш. У Катерины Симоновой Дробжек не могла заставить себя спросить, что было с ребенком. Главное, что он сейчас был жив и развивался по сроку.
Маме она про случившееся на хуторе рассказала лишь общими чертами. Да, иномиряне напали на маленькую областную военную часть, когда Люджина была там со Стрелковским, пришлось отбиваться, вовремя пришла помощь. Анежка Витановна хоть и была суровой и крепкой, но надо ли, чтобы она так же переживала о дочери, как та сейчас — о не родившемся еще сыне?
Мама, всегда требовавшая от дочери работы и считавшая, что лучшее лекарство — это хорошенько потрудиться, — сейчас ее не трогала, а от попыток помочь в чем-то трудоемком, сердито гнала прочь.
— Лежи, плавай да гуляй, дочка, — повторяла она. — Наработалась уже, хватит, прилетела, а в глазах тоска черная. — А один раз добавила: — Это я с тобой до самых родов училась, и то нелегко было, а потом, если бы не соседи да матушка, не вытянула бы. Хоть ты нормально роди.
Анежка Витановна была храмовым подкидышем — подкинули ее летом в часовню недалеко от хутора, и воспитала ее старушка-священница, которая и оставила воспитаннице этот дом. Люджина помнила ее смутно — бабушке на момент родов было за сто десять лет, и она умерла, когда внучке было пять. Может еще и из-за профессии бабушки дом всегда давал капитану силы.
Дробжек-младшая, не привыкшая ничего не делать, доила коз и учила доить их детей, изготавливала простейшие амулеты (на сложные у нее не хватало ни умений, ни резерва) — согревающие на второй этаж на зиму, от плесени и насекомых, охлаждающие вместо холодильника, — готовила, если была охота и успевала раньше мамы — тоже с помощью детей. Вот их Анежка Витановна к делу приспособила жестко — на стене висело расписание, кто что сегодня делает, и пусть подавляющая часть работы была за взрослыми, но и младшим находилось дело: задать корма курам, принести яиц, вымыть полы, почистить картошку или накрыть на стол.
Впрочем, все детки были северянами, черноволосыми и синеглазыми, почти все — деревенскими, и ни у кого работа протеста не вызывала.
— Мне сначала Лукаша и Любенку Мил привел, — рассказала мать, кивая на двойняшек, которые сосредоточенно, пусть и криво, плели на большом столе, выставленном на улице, плетенки из трех жгутов теста, посыпая их маком и выкладывая на противень. — Нашел их в единственном доме сгоревшего хутора, худющих, больных. Мамка их пневмонию схватила, видимо, и померла, а отца в партизанах убили. Потом привели Аленку, — и она кивнула на пятилетнюю девочку, которая шла по двору к озеру за руку с парнем лет четырнадцати. — Она сюда к бабушке погостить приехала, в соседний хутор, а родители жили под Лесовиной, ну и попали под первый удар. Бабушка недавно почувствовала, что ей плохо, сама к партизанам дитя вывела. Мил бабульку в Сребозеро отвез к врачам, а девочку вот мне. Не говорит только, — вздохнула мама, — ну ничего, разговорится. Парень, — мама кивнула на долговязого черноволосого подростка, который, как Люджина видела, то за мелкими приглядывал, то мужикам на стройке помогал, — это Зденек, он, как на их хутор еще в марте иномиряне напали, с двумя соседскими ребятишками, Викусей и Мшишеком, ухитрился сбежать. Потом вернулись — а там уже в живых нет никого. И он детей все месяцы в лесу кормил, сам охотился, жили в избушке охотников, прятались от иномирян. Их уже военные нашли, ну и слышали, что у меня тут уже дети есть, сюда и привели. Теперь вот расширяемся. И не думала я, — Анежка Витановна развела руками, — что на старости лет многодетной матерью стану.
Дети Дробжек-старшую слегка побаивались, это было видно, но младшие на руки шли с удовольствием, да и она то одного погладит, то другого обнимет, то одобрительно по спине похлопает. А вот вокруг Вотжеча дети так и вились. Бывают такие мужики добродушные и спокойные, которым дети хоть на голову сядь — не рявкнут. Так что дисциплину обеспечивала мама, а Милослав их баловал.
Люджина смотрела на это будто бы со стороны и думала — а какой родительницей будет она? И каким отцом будет Игорь — если она все-таки к нему вернется?
Мама про Стрелковского не спрашивала. В начале только, при встрече, поинтересовалась:
— И как он отпустил-то тебя?
— Да я, скорее, сбежала, — призналась Люджина.
— Обижал тебя? — сощурила глаза мама.
— Что ты, — вздохнула капитан. — Наоборот. Почти на руках носил.
Мама не стала спрашивать, что ж тогда убежала. Лишь кивнула и положила дочери еще пирога. И меда налила целую плошку, в которую так сладко макать свежий белый хлеб с маком.
Иногда в почтовый телепорт от Игоря приходили два письма. Одно — подписанное «Люджине», второе «Анежке Витановне».
Мама свое читала, хмыкала, косилась на Люджину, но ничего не говорила. Не спрашивала, что пишет дочке, не спрашивала, почему та не отвечает.
Но иногда после этого Дробжек-старшая садилась у окна в рассеянном свете белого северного вечера и что-то писала в ответ. И отправляла, вводя на бортике почтового телепорта номер магического аппарата в доме Стрелковского.
В начале июля, через неделю после одного такого письма у хутора снова завис листолет, на этот раз средне-грузовой, с гербом Рудлога и эмблемой Зеленого крыла, двумя скрещенными мечами остриями вниз, увитыми шиповником. Люджина была на озере с детьми — плавала у берега, наблюдая за тем, как они прыгают с мостков, балуются, сохнут на берегу, накупавшись и дрожа, закутавшись в пушистые полотенца. На мгновение возникла мысль, что прилетел Игорь, и стало некомфортно.
Она боялась, что он прилетит и будет уговаривать ее вернуться. Она так расслабилась тут, словно наконец-то вдохнула полной грудью, и ей страшно было даже думать о том, чтобы возвращаться. И при этом она, конечно же, скучала. Ей не хватало его — они, в конце концов, стали отличными товарищами, друзьями и любовниками. Она привыкла к тому, как Игорь ходит, как хмурится, читая сводки, как шутит или обсуждает с ней что-то, как ест ее пирожки и как обожает ее грудь.
Но она словно выгорела, ей будто перестало хватать на любовь ресурса. Как и на все остальное — на работу, на Тамару Марковну, на королеву Полину. Люджине здесь, на родной земле, хотелось закуклиться, обернувшись в силу Севера, и пролежать так, пока снова не срастутся многочисленные разрывы где-то в душе и снова не станет уверенно и легко.
На садящийся листолет Люджина смотрела, стоя по грудь в теплой воде, чувствуя, как греет мокрые волосы солнце. Сыну тоже нравилось плавать, и он легко ворочался в животе. Из-за малинника и деревьев не было видно, что происходит, но у дома творилась какая-то суета, мужики что-то носили.
Один из двойняшек, Лукаш, сбегал голышом во двор и, вернувшись, закричал:
— Это стекла привезли! И еще материалы какие-то!
Люджина, уже вернувшись домой, чтобы готовить ужин, застала, как мать кормит и мужиков-северян, и пилотов с грузчиками во дворе борщом. А у пристройки к дому стояли стекла и замечательная зеленая гибкая черепица — похожую она видела в и Бермонте, и в зажиточных пригородах Иоаннесбурга. Много-много черепицы.