— Серёг, — сказал я. — В Дубки не хочешь? Забор, домофон повесить, свет над крыльцом. Ты там был, деревню знаешь.
Серёга посмотрел на Толяна. Толян посмотрел вверх, на фермы под крышей ангара, будто искал там ответ.
— Дубки, Серёга, — сказал он. — Там Люда.
— У меня смена.
— Я Никиту на подъёмник поставлю, справится.
— У меня смена, — повторил Серёга, взял со стола ключи от подъёмника и ушёл в ангар с таким лицом, что спорить было бесполезно. Толян еле сдерживал смех. Я тоже.
Барона я оставил дома, и Серёгу я видел. Обычно у него фон ровный, спокойный, без всякой ряби, а на слове «смена» по нему пошла лимонная дрожь, и во рту у меня запахло жжёной резиной, как всегда, когда человек при мне врёт. А в голове почему-то встала банка малинового варенья. Той самой, из Дубков. Я не стал ему ничего говорить. Есть вещи, с которыми человек должен справляться сам, и деревенская женщина с банкой варенья к ним относится.
Палыч догнал меня у машины с коробкой саморезов и кронштейном для светильника, которые я не просил, и выдал их под роспись в своём журнале, потому что «со стройки уходит, значит, записано». Я улыбнулся и расписался. В прошлой жизни у меня подпись просили за миллионы. Здесь за коробку саморезов, и Палыч смотрел на мою подпись так же внимательно, как когда-то смотрели швейцарцы.
Электрика от Крылова звали Рома, ему было лет двадцать пять, и в кейсе у него лежала дрель, которой он явно гордился. В машине он воткнул один наушник и молчал всю дорогу. Мне это подходило. До Дубков было полтора часа, и я это время думал про то, что я сказал бабушке, и про то, кто это сказал. Правильно объяснять я умею. Правильно объяснить можно всё, включая то, зачем старой женщине смотреть на железо вместо улицы, и от того, что объяснение правильное, оно не перестаёт быть объяснением человека, который решил за другого.
* * *
Дубки открылись за поворотом от Романова так же, как открывались всегда: тринадцать крыш, под тремя живут круглый год, под остальными только летом, и бабушкина зелёная среди них, самая новая. Я вспомнил, как платил за эту крышу в прошлой жизни, не глядя, через помощника, и как в этой жизни весной стоял на ней с бригадой Жилина и подавал саморезы. Одна и та же крыша, а расстояние между двумя способами за неё платить оказалось больше, чем от Серпухова до Тулы.
Она ждала у калитки. Без платка, в кофте, с руками, сложенными на животе.
— Здравствуйте, — сказала бабушка.
И всё. При чужих она всегда говорила «приехал, Геночка» и тянулась поцеловать в щёку, а по-настоящему здоровалась потом, в сенях, шёпотом. Сегодня было одно «здравствуйте», и в сени она меня не позвала. Я это заметил бы и без интерфейса, но интерфейс у меня был и я видел: янтарь на месте, тёплый, привычный, а по краю узкая серая полоса, какой я у неё раньше не видел. Во рту стало чуть кисло, как от недозревшего яблока. Разговор по телефону стоял между нами, и убирать его предстояло мне.
— Здравствуйте. Это Рома, он по электрике. Свет, камера, и провода под домофон выведет. Сам домофон повесим, когда будет на что вешать.
— А калитка?
— Калитку завтра снесут вместе со штакетником.
Она посмотрела на калитку так, как смотрят на человека, которому только что при нём сообщили дату его смерти.
— Тогда покажу, пока есть что показывать.
Калитку она показала так, как показывают фокус. Створку надо чуть приподнять, тогда засов попадает в петлю. Она приподняла, засов попал, она отпустила, и створка села обратно, на пять миллиметров ниже, чем надо.
— Десять лет приподнимаю, — сказала бабушка. — И ещё бы столько же приподнимала… — При этом слегка укоризнено глянула на меня.
Рома обошёл двор, посмотрел, где дом, где калитка, где столб с проводом от улицы, и сказал, что копать будет от угла дома до калитки, по прямой, штык глубиной, кабель в трубе, чтобы потом не перекапывать, когда Жилин будет ставить столбы. У калитки оставит хвост с запасом и замотает. Домофон к нему подключат за десять минут, когда будет калитка.
— Калитка будет там же? — спросил он бабушку, а не меня.
— Где стояла, там и будет. Мне до неё привычно.
Он кивнул и пошёл к машине за лопатой.
Со светом вышло проще всего. Рома повесил его над крыльцом, выше, чем собирался, потому что я сказал про кота, и проверяли честно. Маркиз, как назло, шёл через двор в сторону сарая, и мы втроём стояли и смотрели, как он идёт, а свет молчал. Потом я прошёл тем же маршрутом, и свет зажёгся.
— Вот, — сказала бабушка. — Кот не человек. Это правильно.
Камеру он поставил на угол дома, под свесом крыши, так, чтобы в кадр входили калитка, кусок улицы и лавка. Провод от неё пошёл в дом, к экрану. Экран был маленький, с две ладони, и на нём было видно двор. Бабушка взяла его в руки, посмотрела и ткнула пальцем. Двор пропал, появилась погода. Она ткнула ещё раз. Будильник. Она положила экран на стол и отодвинула от себя, как отодвигают квитанцию, которую не собираются оплачивать.
Я уже открыл рот объяснять и увидел бурую рябь у неё по всему полю, мелкую, частую, и во рту у меня стало горько, как от полыни. Это был не гнев и не упрямство. Это был стыд. Ей было неловко, что при чужом парне у неё не выходит, и чем больше я бы объяснял, тем гуще была бы рябь. Я закрыл рот.
— Ром. Сделай на экране так, чтобы на нём была одна кнопка. Одна. Нажал — видишь калитку. Всё остальное убери.
— Там можно ещё…
— Не надо ещё.
Он пожал плечами и взял в руки планшет. Я вышел во двор и полчаса не заходил. Рома к тому времени уже прокопал половину: узкая канава от угла дома шла к калитке, и в ней лежала серая труба. Я ходил вдоль штакетника, смотрел, где он лежит, а где ещё стоит, и считал секции. Двадцать три по улице, шестнадцать по огороду, дальше соседский забор. Завтра к обеду ничего этого не будет. Через дорогу, у дома через три от бабушкиного, женщина развешивала бельё и смотрела на канаву, не скрываясь.
Когда я вернулся, экран стоял на подставке у кресла, и на нём была одна кнопка, а под кнопкой двор.
— Проверим домофон, — сказал Рома. — Подцеплю на руках, потом сниму до калитки.
Он вышел, присел у конца канавы, повозился с проводом и панелью, и в доме звякнуло. Бабушка нажала кнопку. На экране появился Рома, снятый снизу, с большим лбом.
— Кто? — спросила бабушка в экран.
— Это я, Рома.
— Не открою, — сказала бабушка, улыбаясь. — Ты с улицы. А с улицы все чужие.
Рома оглянулся на меня.
— Работает, — сказал я.
Бабушка сидела в кресле, держала палец на кнопке и была очень довольна собой. Рома отцепил панель, замотал хвост провода в пакет, присыпал канаву и пошёл мыть руки.
* * *
Жилин приехал к двенадцати, на «Газели», с двумя сыновьями и рулеткой. Мы пожали друг другу руки, он кивнул бабушке на крыльце, и она кивнула в ответ, и это был первый за утро человек, которому она кивнула.
Фон у Жилина был плотный, ровный, цвета струганой доски, без единой ряби. Так выглядит человек, который знает, сколько стоит лист профнастила и сколько дней уйдёт на периметр, и больше ни о чём в этот момент не думает.
Мерили полтора часа. Старший сын держал конец рулетки, Жилин диктовал, младший записывал в телефон. По улице, по огороду, угол, ворота, калитка. Потом Жилин прикинул вслух: столбы через два с половиной, лаги в две нитки, листов столько-то с запасом на угол, и назвал число, которое младший тоже записал. Бабушка стояла на крыльце, сложив руки, и во двор не спускалась. Я стоял с мужиками и ждал, когда она уйдёт в дом, и она не уходила.
Потом Жилин убрал рулетку и пошёл к крыльцу.
— Баба Зина, — сказал он. — А лавку куда?
Она посмотрела на него.
— Где стояла, там и стоит. Только смотреть с неё будет некуда.
Жилин снял кепку, почесал затылок и надел обратно.
Я смотрел на неё и видел то, чего не видел Жилин. Серая полоса по краю янтаря за утро не ушла, но и не выросла, и злости в ней не было. Она понимала, зачем я затеял этот забор, и понимала, зачем поставил ей условие, и, наверное, даже понимала, что я прав. От этого ей было не легче. Ей было грустно, просто и без обиды, как грустно человеку, у которого забирают окно, в которое много лет смотрел. Во рту у меня стояло что-то пресное, как вода из-под крана.