— Как день прошёл?
— Да ничего особенного. Доску у вольера прикрутил, щель закрыл, где ёж сидел. Барон ходил проверял и обиделся. Бабушке звонил.
— Как она?
— Хорошо. Давление сто тридцать пять, таблетки по бумажке, в огород не лезет, сидит на лавке и смотрит, как он зарастает. Маркиз её простил, залез на подушку. Тебе привет передавала и велела малины заварить.
— Заварил. — Она улыбнулась, не открывая глаз. — Вот это правильно. Липу убери.
Мы так и сидели. Я держал её руку и больше ничего не приносил, и это оказалось самой трудной частью вечера. Руки требовали занятия, а занять их было нечем, всё, что можно было принести, уже стояло на столике и висело на стуле.
Перед сном она выпила чай с малиной. Разделась, я проверил, что телефон под рукой, померил ещё раз и получил тридцать восемь ровно. Она уснула быстро, на боку, подложив ладонь под щёку, как спят дети и очень уставшие взрослые. Барон лёг на пол с её стороны. Я лёг рядом, поверх покрывала, не раздеваясь, и лежал.
Спать я не собирался. В доме было тихо той тишиной, которая бывает, когда один человек спит, а второй слушает, и слушает не тишину, а его. Лера повернулась на другой бок, и я это услышал. Барон вздохнул на полу, длинно, с присвистом. Где-то на улице проехала машина, свет от фар прошёл по потолку слева направо и ушёл. Я смотрел в потолок и считал. Час ночи — ибупрофен. Три — парацетамол. Между ними ничего, только слушать.
* * *
В три я проснулся оттого, что она горела.
Я всё-таки уснул, и во сне рука лежала у неё на плече, и плечо было таким, что рука проснулась первой, а я за ней. Сел. Лера дышала часто, коротко, глаза закрыты, волосы на висках мокрые и прилипли. Я нашёл градусник в темноте, вставил ей под руку, она не проснулась.
Тридцать девять.
Ибупрофен уже можно. Я разбудил её, посадил, дал таблетку и воду, она выпила, не открывая толком глаз, и легла обратно. Я сидел рядом и смотрел на часы в телефоне, и минуты на них шли так, как идут в приёмной, где тебя вызовут, но неизвестно когда. Полчаса. Померил. Тридцать девять. Ни на одну десятую. Таблетка была внутри, а цифра стояла, как стоит стрелка на манометре, когда компрессор уже работает, а давление не растёт, и ты понимаешь, что где-то травит.
Я пошёл на кухню. Миска, вода из-под крана, чуть теплая, комнатной температуры. Бабушка так делала, когда я в детстве горел, и руки помнили это лучше головы, голова в тот момент вообще мало что помнила. Полотенце.
Лера открыла глаза, когда я поставил миску на столик.
— Это что?
— Обтирать тебя буду.
— Не надо.
— Надо. Таблетка не берёт.
Я откинул покрывало. Она подтянула ноги, как от холода, и сказала уже с интонацией, которой у неё час назад не было:
— Ген, мне холодно!
— Тебе жарко. Тридцать девять.
— Мне холодно, я лучше знаю как мне!
Я намочил полотенце, отжал, взял её руку и провёл от плеча к запястью. Она дёрнулась и зашипела. Честно зашипела, как кошка, которую взяли поперёк живота.
— Уйди. Ген, уйди с этой тряпкой.
— Вторую руку.
— Не дам.
Я взял вторую. Провёл. Она ругалась. Не матом, Лера матом не ругается, но всё, что было в её словаре ниже мата, она мне высказала, и словарь оказался шире, чем я думал за полгода. Потом сменила тактику. Голос стал тонкий, детский.
— Ген. Пожалуйста. Не надо. Мне правда холодно. Я потом сама.
— Потом будет сорок. Ноги.
Ноги она не дала. Она подтянула покрывало и ушла под него целиком, с головой, и оттуда сказала глухо, как из окопа:
— Всё. Я в домике.
Я взялся за покрывало и потянул. Она держала изнутри. Крепко держала. Я потянул сильнее, она вцепилась сильнее, и я подумал, что для человека с тридцатью девятью у неё на удивление приличный хват. Потом покрывало поддалось, я его сдёрнул, и в этот же момент она отпустила и ушла.
В прямом смысле. Перекатилась на другую сторону кровати, встала на ноги, босая, в футболке, и пошла вокруг кровати, так, чтобы кровать оказалась между нами. Встала с той стороны, держась за спинку, растрёпанная, с горящими щеками, и смотрела на меня оттуда, как смотрят через баррикаду на превосходящие силы противника.
Я стоял с мокрым полотенцем в руке. Три ночи. Женщина, с которой я пять минут назад лежал в одной кровати, стояла напротив меня через матрас и держала оборону.
— Лер.
— Не подходи.
— Лер, ты сейчас упадёшь.
— Не упаду.
Она качнулась. Я обошёл кровать, три шага, она попыталась обойти с другой стороны, но ноги у неё были ватные, она сама говорила, и до угла она не дошла. Я взял её за плечи, повернул, посадил на кровать. Она сидела и смотрела на меня снизу вверх с обидой, на которую у неё ещё хватало температуры.
— Лер, ну нужно. А иначе скорую вызывать сейчас будем. И тебе уколы будут делать.
— Скорую. — Она усмехнулась, и в этой усмешке была вся Лера, вся, целиком, с её складами и переговорами. — Да она сюда будет ехать в лучшем случае к обеду.
— Вот и терпи.
Она легла и отвернулась. Я обтёр ей ноги, спину, шею. Она не двигалась, дышала громко и каждый раз, когда полотенце касалось кожи, сначала вздрагивала, а потом говорила, что «холодно». Говорила она это уже без всякой надежды, просто чтобы я знал, на чьей стороне в этой спальне правда.
Через двадцать минут градусник показал тридцать семь и шесть, а ещё через полчаса ровно тридцать семь, и она уснула по-настоящему, глубоко, перестав ворочаться. Я сидел на полу у кровати, спиной к стене, с пустой миской рядом, и Барон подошёл и положил морду мне на колено. Я гладил его по голове и не думал ничего, и это был лучший час за всю ночь.
Думать я начал позже, и тогда мне и открылась цена, которую до этой минуты я считал совсем другой. К обтиранию и к крикам я был готов, я к ним готовился ещё на кухне, когда наливал воду в миску. Расплата лежала в стороне от всего этого. Когда дело было сделано, когда миска опустела и полотенце повисло на спинке стула, у меня освободились руки, и занять их стало нечем. Работать я умею как мало кто. В прошлой жизни я ждал решений на суммы, которые в этой спальне никто вслух не произнесёт, и ждал спокойно, потому что в любом ожидании у меня оставался следующий ход, и я его видел, потому что всегда можно позвонить нужному человеку, надавить через третьего, пообещать долю, предложить условия, от которых не отказываются. Сейчас ходов не осталось ни одного. Был градусник на тумбочке, и ему нечего было предложить, он не брал взяток и не отвечал на звонки. Он просто показывал цифру, а мне оставалось сидеть на полу и смотреть, как эта цифра меняется сама по себе, без малейшего моего участия.
Утром её снова пришлось обтирать. С тем же боем, только короче, у неё уже не было сил бегать вокруг кровати, она только ругалась в подушку и один раз попыталась вырвать мокрое полотенце.
* * *
В восемь она попыталась встать. По инерции, я это видел, тело помнило будни лучше, чем она. Села, спустила ноги, посидела и стала искать глазами, что надеть.
— Что тебе сегодня надо сделать? — спросил я.
Она подумала.
— Проконтролировать Машу по договору. Позвонить Алишеру, там срок. Посмотреть…
— Маше напиши. Алишеру напиши, что перезвонишь в понедельник. Остальное подождёт.
Она посмотрела на меня, потом на свои босые ноги на полу. Я не сказал «останься дома», это её работа и её слово, и я в них не лез. Она сказала это себе сама, я видел по тому, как ноги вернулись под покрывало.
— Дай телефон, пожалуйста.
Написала Маше. Сама, я стоял и не подсказывал. Потом отдала мне телефон и легла лицом к окну.
Врача я вызвал платного, чтобы приехал наверняка и к названному часу. Приехал в одиннадцать, мужчина лет пятидесяти, с чемоданчиком, в бахилах, послушал, посмотрел горло, померил температуру, взял мазки. Барон остался внизу, и я видел врача так же, как видел аптечную девушку. Фон у него был серо-зелёный, ровный, рабочий, без единой тревожной искры. Так выглядит человек, который такие спальни видит по пять раз в день и ничего страшного в этой не увидел. Мне это сказало больше, чем всё, что он потом произнёс.