Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Дописал, что рекомендует пересмотреть решение о вывозе текстильного оборудования из Брэдфорда. Подумал, что решение принимали при нём, в марте, и что сенатор от Массачусетса за него голосовал, и что сенатор этот в следующем году переизбирается. Оставил.

Потом отложил ручку и вспомнил переговоры о займе, ещё в войну, в Вашингтоне, в министерстве финансов. Англичане тогда уже были в долгах по уши, Средиземное море потеряли, немцы уже стояли в Кенте, а они сидели за столом так, будто одалживают они, а не у них. Их лорд, пожилой, с усталым умным лицом, три недели подряд объяснял американцам, как устроен мир, как устроены деньги и почему фунт стерлингов не может стоить меньше, чем стоил. Американцы слушали, записывали и в конце концов дали меньше, чем просили, и на худших условиях. Лорд тогда уехал домой больным и через год умер.

Сейчас их премьер в Даунинг-стрит ничего не объяснял. Подписывал.

Внизу, в разрывах облаков, шли холмы, зелёные даже в декабре, изрезанные тёмными нитками каменных изгородей, и по ним белели точки, много точек, на каждом склоне.

В понедельник перед Рождеством жена Эшворта вернулась из Кендала поздно, последним автобусом, и принесла в бумажном пакете, перевязанном бечёвкой, два фунта серой шерсти.

— Без талонов давали, — сказала она с порога, ещё не сняв платка. — По два фунта в руки. В кооперативной лавке на Хай-стрит. Очередь стояла до почты, я три часа простояла. Миссис Тэйлор из Сотуэйта тоже была, и дочка Паркинсона.

— С чего вдруг? — спросил Эшворт.

— Сказали, к Рождеству. Приказ пришёл, говорят, из Лондона. Лавочник сам не знал, откуда. Вывесил в субботу объявление, а в понедельник с утра привезли.

Эшворт взял пакет, развязал бечёвку, развернул бумагу, пощупал. Шерсть была мытая, чёсаная, мягкая, в мотках, и внутри лежала бумажка с синим штампом брэдфордской фабрики и номером партии.

— Наша, может быть, — сказал он. — С этих склонов.

— Может быть, — сказала жена и забрала пакет. — Теперь довяжу ему свитер к празднику. А ту, из сундука, отложу. Мало ли.

Вечером внук сидел на полу у радиолы и крутил ручку, медленно, прижав ухо к материи на динамике, и зелёный глазок то расширялся, то сужался. Жена вязала у лампы, быстро, и новый клубок катался у её ног. Эшворт сидел у огня и чинил уздечку, продёргивая шило сквозь ремень. Радиола трещала, играла джаз, какой-то оркестр с трубой, потом снова трещала, потом заговорила женским голосом по-французски.

Потом внук нашёл что-то и остановился. Сквозь треск пробился мужской голос, ровный, говоривший по-английски, но не совсем так, как говорят здесь.

— Выключи, — сказал Эшворт, не поднимая головы от уздечки.

Внук посмотрел на него, помедлил и выключил.

Глава 33

Три… Или сорок?

— Три, — сказал генерал от авиации. — Или сорок.

— Три или сорок, — повторил президент.

— Так точно, господин президент. Физики в Оук-Ридже считают по урану и говорят, что у него хватит от силы на три. Штаб считает по тому, как он себя держит, и получается до сорока.

В Кабинетном зале батареи топили во всю силу, и кто-то из помощников с утра приоткрыл окно, отчего по ногам тянуло холодом с лужайки. Президент сидел в середине длинного стола, спиной к камину, положив на стол сцепленные руки. Справа сидел госсекретарь Хэлл, седой, сухой, с тонкими губами и больной спиной, которую он держал так, словно в неё вставили доску. Напротив министр флота Форрестол, маленький, жилистый, со сломанным ещё в студенческом боксе носом, и рядом с ним двое генералов и адмирал. Даллес сидел в стороне, у окна, в кресле, с нераскуренной трубкой. У двери, на стуле для стенографистки, которую сегодня не позвали, устроился министр торговли Уоллес, тучный, в мятом пиджаке, с растрёпанными седыми волосами. Президент позвал его сам, хотя звать министра торговли на такое совещание было незачем, и все это понимали.

— Разница, генерал, — сказал президент, — примерно как между человеком, у которого в кармане доллар, и человеком, у которого в кармане закладная на ранчо.

— Так точно.

— А почему сорок?

Генерал помялся и посмотрел на Форрестола. Тот не пришёл ему на помощь.

— Потому что он ведёт себя так, будто у него сорок, господин президент. Не торгуется. Распускает армию. Ракету показал на весь свет. Человек, у которого два заряда, по нашему разумению, армию распускать не стал бы.

— Или стал бы, — сказал Даллес от окна. — Если хотел, чтоб мы так и подумали.

Форрестол повернулся к нему всем корпусом.

— Мистер Даллес, так можно доказать что угодно.

— Можно, — согласился Даллес. — Я и не доказываю. Я говорю, что Кеннан пишет то же самое. И что Хаскелл осенью прямо подбросил Молотову на приёме: один, много два заряда. Молотов не стал ни спорить, ни соглашаться, только посоветовал ему считать в своём кармане. Сорок зарядов прятать нет смысла, ими пугают. Прячут обычно, когда мало.

— Обычно, — сказал Форрестол. — Если он не блефует, мы узнаем об этом, когда над Чикаго встанет гриб. Я на «обычно» ставить страну не буду.

Госсекретарь постучал пальцем по папке, лежавшей перед ним.

— Раз уж мы о Кеннане, — сказал он. — Давайте вспомним, что он пишет на самом деле. Мне кажется, каждый прочёл своё.

Телеграмма пришла позавчера ночью, и президент прочёл её тогда же, у себя наверху. Написал её Кеннан, советник, замещавший посла, который уехал домой лечить печень. Президент видел его однажды на приёме: худой, высокий, с длинным нервным лицом, говорил тихо и долго, и собеседники отходили от него, не дослушав. Телеграмма вышла такой длинной, что в шифровальном отделе, говорили, ругались до утра.

Госсекретарь надел очки и стал читать выборочно, иногда пересказывая своими словами то, что шло между отмеченными местами.

Кеннан писал, что русского нельзя понимать как партнёра по сделке, у которого есть цена, как у итальянца или венгра. Что угрозы на него не действуют: бомбу он применил первым, по Стамбулу, и дал понять, что рука у него не дрогнет. Что деньгами его союзников не перекупить, это уже проверено на венгре. Что договор о разделе мира он будет соблюдать, пока ему это выгодно. Армию он распускает быстрее, чем думают в Вашингтоне. Сколько у него зарядов, посольство не знает и подозревает, что незнание это он устраивает нарочно.

— А теперь вот это, — сказал госсекретарь и перевернул лист. — Кеннан пишет, что всё перечисленное меньше беспокоит его, чем другое. Русский отменил карточки раньше всех в Европе. Строит дома из готовых плит, быстро, целыми улицами. Тянет свет в деревни. Сам ездит по заводам без оцепления, встаёт в магазине в общую очередь и раздаёт детям конфеты, и об этом пишут газеты по всей Европе. Кеннан оговаривается, что в подвалах у этого человека много такого, о чём газеты не пишут. Но про подвалы в Европе никто не спрашивает, а про карточки знают все.

Он снял очки.

— Кеннан предлагает сдерживать его долго. Годами, десятилетиями. Не уступать ни на одном рубеже. До войны не доводить. И строить свою жизнь так, чтобы её было видно не хуже. — Он помолчал. — Про бомбардировщики, Джим, там нет ни слова.

— Там нет ни слова и про то, чем мы будем отвечать, если он ударит, — сказал Форрестол.

— Сколько вам нужно? — спросил президент.

Форрестол ответил не сразу. Сначала сказал, что ему нужно: дальние бомбардировщики, базы на острове, откуда до Москвы ближе, чем с Аляски, свои ракеты, потому что у русского весь Пенемюнде, а у нас горстка немцев, вывезенных из Франции. И разведка, одна, вместо трёх, которые друг другу ничего не показывают.

Потом назвал сумму. Кто-то из генералов переменил позу, и кресло под ним скрипнуло.

Президент четыре года, ещё сенатором, просидел в комиссии, которая ловила военных на приписках, и с тех пор, когда военные называли сумму, первым делом думал, сколько в ней лишнего.

— И сколько тут сверху, Джим? — спросил он.

— Нисколько, господин президент.

61
{"b":"979371","o":1}