К вечеру Власик отобрал четверых. Двое были не самые сильные, но самые неприметные: один немолодой, лысоватый, с лицом бухгалтера, другой щуплый, в очках, похожий на студента-заочника. Третий умел, как никто, стоять в толпе так, что его не замечали, а он замечал всех. Четвёртым пошёл Сухов, потому что без Сухова Власик не мог, и Сухову велено было держаться в дверях, привалившись к косяку, как стоит усталый работяга после ночной смены, и глядеть в пол. Штатское им подобрали со склада, ношеное, чтоб не блестело новым. Власик сам примерил каждому кепку и сам себе выбрал пальто, серое, мешковатое, в котором он походил на снабженца из провинции, приехавшего в столицу выбивать фонды.
Поглядев на себя в зеркало, он плюнул.
Вечером позвонил Молотов. Он уже знал: то ли Поскрёбышев сказал, то ли Власик пожаловался, а пожаловаться Власику было кому.
— Ты правда в магазин собрался?
— Правда.
— Коба. — Молотов помолчал в трубке. — Я не про охрану. Охрана охраной. Я про то, что там увидишь. Ты ж не знаешь, что там увидишь. А тебя увидят, и увидят, что ты увидел. Назад уже не отыграешь.
— Затем и еду, чтоб не отыгрывать, — сказал Сталин. — Вячеслав. Меня люди только на трибуне и видели, издали. Голос по радио, портрет на стене. Хватит. Пусть посмотрят на живого.
Молотов опять помолчал.
— А если в очереди скажут, что масла нет?
— Значит, завтра будет масло, — сказал Сталин. — Спокойной ночи, Вячеслав.
Он положил трубку. Завтра, подумал он. Будний день, утро, десять часов, когда в магазинах уже очереди, а заводы давно гудят. Никакого праздника. Обычный день.
Он позвонил Поскрёбышеву и сказал, чтоб машину подали к половине десятого, одну, без сопровождения, и чтоб Тёмин с Орешиным были на месте к девяти.
Глава 23
Гастроном
В половине десятого во внутреннем дворе Кремля, у гаража, стояли три машины, и Власик ходил между ними с таким лицом, будто выбирал, на какой везти хозяина на казнь. Машины были обыкновенные, из разъездных, какие возят по Москве инструкторов и замнаркомов, и Власик выбрал бы лучшую, самую крепкую, самую новую, с толстыми стёклами. Но хозяин вышел во двор, поглядел на все три и показал на ту, что стояла с краю: старую, с помятым передним крылом, с царапиной на дверце.
— Эту.
— Товарищ Сталин, у неё крыло…
— Вижу, что крыло. На такой никто не подумает.
Шофёр, пожилой, из гаражных, которого Власик взял потому, что тот возил его самого лет десять и ни разу не открыл рта без надобности, сел за руль, снял фуражку, надел кепку и тоже стал похож на кого угодно, только не на того, кто возит Сталина.
Пальто хозяину Власик привёз с дачи ещё с вечера. Нашли его в дальнем шкафу, довоенное, тёмное, потёртое на обшлагах, и в кармане у него лежал огрызок карандаша и сложенная вчетверо бумажка, план какого-то давнего заседания. Сталин повертел бумажку, хмыкнул, положил обратно в карман. Кепку к пальто подобрали там же. Она сидела хорошо, но усы из-под неё торчали так же, как из-под фуражки, и Власик, глядя на это, только вздохнул.
Тёмин с Орешиным уже ждали у машины, Тёмин с «лейкой» на груди, Орешин с ящиком, который он держал обеими руками, как держат младенца. Сели. Власик сел впереди, рядом с шофёром. Ворота открылись.
Четверо Власиковых в штатском выехали раньше, на другой машине, и должны были держаться в квартале позади. Никто в Кремле, кроме сидевших в этих двух машинах, не знал, куда и зачем они едут. Не знали и они сами.
Машина шла по Садовому медленно, в общем потоке, между грузовиком с бидонами и дребезжащим трамваем, и никто на неё не оборачивался. Была она чёрная, но не та, большая, с флажками, какую знала вся Москва, а обыкновенная, из гаража, с помятым крылом, и Власик, сидевший впереди рядом с шофёром в своём сером снабженческом пальто, всю дорогу смотрел на это крыло с таким видом, будто оно оскорбляло его лично. Сзади, между Сталиным и дверцей, сидел, стараясь занимать поменьше места, Тёмин с «лейкой» на коленях, а на откидном сиденье, прижав к груди свой ящик, Орешин.
В старом пальто и в кепке Сталин был похож на пожилого мастера с завода, едущего по делам в трест, если бы не усы.
— На Пресню, — сказал Сталин, когда машина вышла к площади Восстания. — А там поглядим.
Шофёр свернул. Потянулись старые пресненские улицы, кривые, мощёные, с двухэтажными домами, с казармами прядильщиков, почерневшими от времени, а за ними, в просветах, уже виднелись светлые коробки новых домов, выросших за лето на бывших огородах. Было десять утра, будний день, конец октября, сыро и серо. Шёл народ: бабы с кошёлками, старики, ребятишки, которые почему-то были не в школе, рабочие ночной смены, бредущие домой.
На углу, где улица расширялась в маленькую площадь, стоял гастроном: старый, купеческий ещё дом с большими витринами, с вывеской «Продукты» над дверью, и перед дверью, на крыльце и на тротуаре, стояла очередь, человек тридцать.
— Здесь, — сказал Сталин.
Власик обернулся, и лицо у него сделалось такое, будто хозяин велел остановить машину над пропастью.
— Товарищ Сталин, очередь. Там же…
— Потому и здесь. Где очередь, там и люди. Стой за углом.
Вышли. Сталин пошёл к гастроному неспешно, заложив руки за спину, как ходят люди, которым торопиться некуда, и Власик, отстав на два шага, пошёл за ним, а впереди, ещё раньше, уже растворились в улице его четверо: лысоватый с лицом бухгалтера встал в очередь, щуплый в очках прошёл внутрь, третий остановился у витрины, разглядывая пирамиду консервных банок, а Сухов, привалившись к косяку двери, стал сворачивать цигарку. Тёмин с Орешиным шли сзади, чуть поодаль, как будто сами по себе.
Сталин встал в конец очереди.
Перед ним стояла женщина лет сорока, в тёмном платке и в перешитой из шинели жакетке, с авоськой в одной руке и с девочкой лет шести в другой. Девочка переминалась, ныла, что скучно, дёргала мать за рукав. Мать её не слушала: глядела вперёд, в дверь, считала, сколько ещё до прилавка.
— Кто последний, мамаша? — спросил Сталин.
— Я последняя, — сказала женщина, не оборачиваясь. — За мной будете.
— За вами.
Сказал он это негромко, обыкновенно, но что-то было в этом голосе, в выговоре, в том, как он растягивал гласные, что женщина вдруг замерла, не обернувшись. Постояла так секунду, другую. Потом обернулась медленно, всем телом, как оборачиваются во сне, и увидела его. Глаза её сделались круглые, рот приоткрылся, и авоська выскользнула из пальцев на тротуар, и из неё выкатилась пустая бутылка из-под молока и звякнула о камень.
Сталин нагнулся, поднял бутылку, сунул обратно в авоську и подал.
— Уронили, — сказал он.
Женщина взяла авоську и не могла сказать ни слова. А девочка, которой всё было нипочём, задрала голову, поглядела на него снизу, на усы, на кепку, и сказала громко, на всю улицу, с тем бесстрашным удивлением, какое бывает только у детей:
— Мам! А дядя как на картинке!
Очередь обернулась.
Что было дальше, Тёмин потом рассказывал в редакции долго, в лицах, и каждый раз по-новому, потому что сам толком не запомнил: он снимал. Очередь обернулась вся разом, как один человек, и сперва была тишина, такая, что слышно стало, как на крыше воркуют голуби. Потом кто-то ахнул. Потом у кого-то вырвалось: «Батюшки!», у кого-то «Товарищ Сталин!», и очередь качнулась к нему, и тут же, будто испугавшись сама себя, отхлынула, и встала вокруг него полукругом, не зная, что делать: то ли кричать «ура», то ли расступаться, то ли бежать домой рассказывать. Из дверей гастронома выглядывали уже изнутри, и кто-то там, внутри, крикнул: «Сталин пришёл!», и в ответ оттуда донёсся звон, будто уронили гирю на весы.
— Товарищи, — сказал Сталин, подняв руку, и голос у него был спокойный, будничный. — Товарищи, не шумите. Я в очередь стал. Вы стояли, и я постою.
— Да что вы, товарищ Сталин! — закричал какой-то старик в треухе, стоявший ближе к двери. — Проходите вперёд! Пропустим! Люди, пропустим ведь?