А в деревне, далеко от города, тот новый год встречал дед Матвей, и встречал его не так шумно, по-стариковски, но по-своему не менее удивлённо.
Дед Матвей, тот самый, что убирал осенью хороший хлеб и всё дивился, что голод не пришёл, дожил вот и до зимы, до нового года, и год этот, страшный по всем его стариковским приметам, а вышедший добрым, доживал теперь свои последние дни сыто и мирно. Хлеб был убран и обмолочен, в закромах лежало, зима стояла сытая, какой дед и не чаял по весне, и вот к этой сытости прибавилась ещё и городская диковина, дошедшая и до деревни: отменили карточки, а деньги стали твёрдые.
Деду до карточек в деревне дела было немного, деревня жила своим, не пайком, но перемену он всё же приметил и оценил по-своему, по-хозяйски. Приметил, что деньги, за которые он продавал на базаре что от хозяйства оставалось, стали вдруг весомее, что на них теперь и купить в сельпо можно было больше и вернее, что пропала та муть, когда деньги вроде и есть, а толку с них мало. Деньга стала деньгой, твёрдой, надёжной, и это дед, поживший, повидавший всякие деньги, и керенки, и совзнаки, и всё, оценил как никто: он знал цену твёрдой деньге, знал, как редко она бывает твёрдой, и радовался ей тихой стариковской радостью.
К празднику готовились и в деревне, всяк по своему достатку, а достаток в тот год был, какого давно не видали: хлеб уродился, скотина водилась, и столы под новый год собирались не пустые. Дед у себя тоже сготовил, что бог послал: и сальца, и соленья из погреба, и хлеба вдоволь, того самого, своего, убранного осенью, за который он весной так боялся. И, оглядывая этот свой невеликий, а справный стол, дед снова про себя дивился тому, что вот дожил до сытого, спокойного праздника, какого не чаял увидеть, когда весной хоронил в мыслях весь этот год.
Заглянул под праздник Петро, племянник, председатель, тот самый, без двух пальцев, принёс от себя гостинцу, посидели, выпили по маленькой.
— Ну что, дед, — сказал Петро, закусывая. — Дожили и до сытого нового года. Помнишь, как весной-то боялся? Голод, говорил, будет, помирать будем.
— Боялся, — согласился дед, не чинясь, потому что чего уж теперь скрывать. — Крепко боялся, Петро. Я этот год загодя отхоронил, я его сгинувшим считал. А он вон как обернулся. И хлеб, и зима сытая, и деньги вон справные сделали, и карточки эти городские, слышь, поотменяли. Чудные дела. Я такого доброго году и не упомню, а мне, гляди, сколько лет.
— Времена меняются, дед, — сказал Петро. — К лучшему, видать, пошло. Навоевались, наголодались — пора и пожить.
— Пора, — сказал дед. — Ох, пора. — Он помолчал, поглядел в тёмное окно, за которым лежала снежная зимняя ночь, тихая, мирная, и прибавил раздумчиво, больше себе, чем Петру: — Знаешь, Петро, что удивительно-то? Я ведь всю жизнь как жил? От беды до беды. То война, то голод, то мор, то опять война. Только вздохнёшь — новая напасть. Привык уж, что жизнь — это когда терпишь да хоронишь. А тут вот сижу, старый, под новый год, в тепле, сыт, и беды нету. Нету беды, Петро. И на будущий год, чую, тоже не будет. Отвык я от такого. Аж не по себе с непривычки, до того хорошо.
Петро засмеялся, а дед не смеялся, а глядел в окно и думал свою стариковскую думу о том, что вот прожил он огромную, тяжёлую жизнь, всю в бедах, а под конец её, на старости, довелось-таки увидеть время, когда беды нет, когда хлеб есть, когда деньга крепка и никто не помирает с голоду, и что это, может, и есть то самое, ради чего стоило вытерпеть всё прежнее.
И вспомнил дед, глядя в тёмное морозное окно, тех, кто до этого времени не дожил. Мать, что схоронил он в голодном двадцать первом, в промёрзшей земле, не имея сил вырыть поглубже. Меньшого сынишку, там же, в тот же чёрный год. Дочь, что прибрал голод в тридцать третьем. Всех их взяла не пуля, не война, а он, голод, тихий вкрадчивый гость, которого дед знал в лицо лучше всякого гостя. Не дожили. А доживи — сидели бы нынче тут, за этим сытым столом, в тепле, под новый год, живые и старые. И защемило у деда сердце давней, притупившейся уже, а всё не зажившей болью, и подумал он, что вот ради того, чтобы чужие матери и чужие ребятишки не легли, как легли его, в промёрзшую землю, и стоило, видать, кому-то там, наверху, копить хлеб загодя, отводить беду да выправлять деньгу. Своих ему не воротить, своих голод унёс давно и навсегда. А чужих, вон, уберегли, не пустили гостя. И то ладно. И на том поклон.
Так встречали тот новый год в городе и в деревне, в новой квартире и в старой избе, танкист с семьёй и одинокий дед. А по всей огромной стране встречали его так же миллионы людей, каждый по-своему. Встречали вчерашние фронтовики, вернувшиеся наконец с войны в свои города, к работе на заводах, повёрнутых с брони на мирное, и к жилью в новых, ещё пахнущих извёсткой домах, что вставали целыми кварталами там, где вчера были пустыри да лопухи. Встречали в деревнях, куда пришли первые тракторы взамен выбитых войной коней. Встречали за станком, в поле, в тёплой комнате, у наряженной ёлки. И все, кто как ни встречал, встречали об одном: что кончилось наконец лихолетье, что можно жить, что на столе есть хлеб, купленный без карточки, за твёрдые деньги, и что наступающий год не пугает впервые за много лет, а обещает.
А в Москве в ту новогоднюю ночь Сталин, поработав, отошёл на минуту к окну.
Внизу лежала праздничная столица, в огнях, в снегу, и он знал, что за бесчисленными освещёнными окнами люди садятся сейчас за столы, собранные впервые без карточек. В ту, осеннюю главу этой мирной поры он вложил хлеб, которого никто не заметил; а нынешняя ночь была наградой видимой, той, что каждый мог взять в руки и попробовать на вкус, — как тот мандарин в кульке у неведомого ему танкиста.
Он постоял у окна, поглядел на огни, на снег, на встречающий праздник город, и не стал думать больших дум, потому что ночь была не для дум, а для того, чтоб дать людям порадоваться, да и самому коротко порадоваться вместе с ними, глядя на дело рук своих.
За окном, где-то далеко, на Спасской, ударили первые куранты, тяжёлые, мерные, и удары эти поплыли над заснеженной, сияющей огнями столицей, над всей огромной страной, что раскинулась за нею до самого края земли. И страна эта, сытая, мирная, вольная, впервые за многие годы без карточек, без нужды и без страха, глубоко вздохнула и шагнула в новый год. И год этот принимал её не бедой, как принимали прежние, а обещанием, и обещанию этому она, страна, впервые за долгое-долгое время была готова верить.
Глава 12
Сталин и стройка
Сталин не верил сводкам о стройке и оттого решил поглядеть сам. Сводки приходили бодрые, с цифрами, с процентами, с обещаниями сдать к сроку, и всё в них было гладко, а Сталин по долгому своему опыту знал, что чем глаже сводка, тем меньше ей веры: на бумаге дом стоит готовый, а приедешь — а там котлован да лужи. Жильё он затеял большое, невиданное, повернув на него часть той промышленности, что четыре года лила металл на войну, и затеял не ради отчёта, а ради живого дела, ради того, чтоб человек вышел из барака да из подвала в свою квартиру, за свою дверь. А раз дело было живое и дорогое ему, то и глядеть на него он хотел живыми глазами, а не сквозь бумагу.
И потому в один тёплый день, из тех уже почти летних дней, когда отходит весенняя грязь и земля подсыхает, он поехал на окраину большого города, туда, где ещё вчера были пустыри, огороды да лопухи, а нынче поднимался целый новый район.
Поехал без большой свиты и без оглашения, потому что оглашённая поездка — это не поездка, а спектакль: где ждут начальство, там всё вымоют, подкрасят, лишнее спрячут, и увидишь ты не стройку, а картинку стройки. Он же хотел увидеть как есть, и оттого нагрянул скорее нежданно, так, чтоб не успели прибраться.
И то, что он увидел, поднявшись из машины на краю поля, его поначалу озадачило, до того это было не похоже на всякую стройку, какую он видывал прежде.
Прежде стройка была муравейник: копошатся люди, месят раствор, кладут кирпич к кирпичу, и растёт дом медленно, ряд за рядом, потом да горбом. А тут не было ни муравейника, ни кирпича. Тут стояли высокие краны, и краны эти брали откуда-то сбоку готовые серые плиты, целые стены разом, с уже прорезанными окнами, поднимали их в воздух и ставили одну к одной, как ставит ребёнок стены игрушечного домика. Не дом клали — дом собирали, будто машину на заводе, из готовых частей, быстро и споро, и на глазах у Сталина пустая площадка обрастала стенами не по дням, а по часам.