Стоило ему бросить взгляд на мои мокрые, отросшие за последний месяц волосы, как он сходу напустил на себя маску глубокого драматизма. Парень картинно всплеснул руками, в которых блеснули тонкие стальные ножницы, и принялся громко причитать о варварском отношении к волосам, преступлении против эстетики и полнейшем отсутствии правильного столичного ухода.
Впрочем, весь этот театральный шум был лишь оберткой. Едва я опустился в мягкое, обтянутое кожей кресло перед огромным овальным зеркалом, мастер мгновенно преобразился. Его пальцы двигались быстро, цепко и абсолютно бесшумно. Щелчки ножниц сливались в непрерывную дробь, а над ушами порхала мягкая кисть с пахучей пудрой.
Через полчаса я поднял глаза на свое отражение и на мгновение замер.
Из глубокой серебряной рамы на меня смотрел чужак. Исчезли спутавшиеся, отросшие за время допросов пряди. Коротко подстриженные на висках волосы выгодно открыли подтянутые скулы и сделали и без того резкую, упрямую линию челюсти еще более выразительной. С лица ушла взъерошенная уличная дикость, но сама суть осталась прежней. Изменилось абсолютно все, кроме глаз — карих, настороженных, привыкших искать подвох в любой тени.
В зеркале сидел почти аристократ. Почти. Уличную «звериность» и дерзкий взгляд невозможно было спрятать даже под самой дорогой стрижкой.
— Готово, Ваше Высочество, — тонко улыбнулся цирюльник, смахивая мягким салфеткой с моих плеч последние мелкие волоски.
Пётр коротким кивком отозвал мастера и жестом пригласил меня вернуться в основной покой.
Там уже все было подготовлено. На широком резном кресле у окна расположился парадный гардероб — аккуратно, складка к складке. Тёмно-синий костюм из тяжелой, плотной шерсти с едва заметными, благородными серебряными полосками. Его сшили точно на заказ по тем скомканным меркам, что с меня методично снимали вчера между блоками допросов.
Рядом легла белоснежная рубашка из настолько тонкого и мягкого льна, что ткань казалась практически невесомой, прозрачной на свет. Чуть стороне покоился темно-синий шелковый галстук, на углу которого серебром вышивалась геральдическая вязь — официальный герб Ростовского княжества. А на паркете стояли туфли из мягкой черной кожи, вычищенные до зеркального блеска.
Пётр подошел к резному креслу, с привычной ловкостью подхватил льняную рубашку и развернул её передо мной, разводя рукава в стороны с безупречным выверенным изяществом.
— Начнем с рубашки, Ваше Высочество, — ровным тоном произнес камердинер, приглашая сделать шаг вперед. — Прошу вас.
Процесс облачения превратился в отдельное, почти унизительное испытание. Выяснилось, что самостоятельно влезть в эту броню я банально не способен. В трущобах и на подпольных рингах всё было просто: натянул штаны, затянул ремень — и пошел. Здесь же каждая тряпка требовала непонятного ритуала. Я откровенно путался в хитрых петельках, не понимал, как пропихнуть мелкие серебряные хреновины в жесткие манжеты и как завязать шелковую ленту галстука, чтобы она не выглядела как петля.
Пётр взял всё в свои руки. Пальцы старика двигались с хирургической точностью человека, который одевал господ всю жизнь. Он ловко заправил тонкий льняной край, выровнял воротник, мгновенно застегнул шпильки на рукавах и скрутил тугой узкий узел на темно-синем шелке. Затем наступила очередь жилета и тяжелого шерстяного пиджака. Камердинер расправил плечи ткани, проверил натяжение по спине, подправил складки у пояса и помог затянуть шнурки на туфлях.
Когда он закончил и отступил на пару шагов назад, сдержанно склонив голову, я повернулся к большому овальному зеркалу.
И на несколько секунд замер, так как передо мной стоял породистый молодой аристократ. Ухоженный, одетый с иголочки, с идеально прямой спиной и высоко поднятым подбородком. В этом образе не осталось и следа от уличного оборванца. Только настоящий наследник великого рода.
— Вы выглядите великолепно, Ваше Высочество, — выдернул меня из оцепенения ровный голос камердинера.
Я неосознанно вздрогнул.
Ваше Высочество… никак не могу привыкнуть.
Под этим дорогим тёмно-синим костюмом всё так же сидел семнадцатилетний пацан из трущоб, который еще пару лет назад замерзал в сыром заброшенном складе и готов был грызть полусырое крысиное мясо, лишь бы дожить до следующего утра. Дорогие тряпки и стрижка не способны смыть эту память.
— Идёмте, — чеканный голос капитана Соколова раздался от двери.
Офицер контрразведки замер на пороге в отутюженном кителе, привычно прижимая фуражку к боку. За его спиной в коридоре выстроилась конвойная тройка — вышколенные, молчаливые паркетные псы с цепкими глазами.
Мы вышли из моих покоев — той самой золотой клетки, в которой меня три дня методично выжимала на допросах контрразведка.
Высокие дубовые двери за спиной захлопнулись с тяжелым, сытым щелчком, и перед глазами открылся главный коридор. Он ошеломлял масштабом. Высокие, уходящие куда-то под самый потолок своды, покрытые сложной золоченой лепниной, огромные окна в массивных рамах, прикрытые тяжелыми бархатными шторами глубокого винного цвета. Под ногами расстилался зеркальный мрамор. Свет массивных хрустальных люстр дробно отражался от полированного камня, и каждый наш шаг отзывался отголоском где-то под крышей.
Настоящая, давящая, неприкрытая роскошь. Такая не просто показывает богатство хозяев — она создана для того, чтобы уличный мальчишка сразу почувствовал себя мелкой, ничего не значащей пылью.
И дворец жил. Коридоры кишели людьми.
Мелькали слуги в одинаковых строгих одеждах — они сновали из двери в дверь, разнося посеребренные подносы, свежее белье и стопки документов. Прогуливались офицеры штаба, о чем-то тихо и важно переговариваясь на ходу. И проплывали чистые, выглаженные аристократы в безупречных сюртуках и платьях, наглаживающие перчатки и оттачивающие неспешный светский шаг.
Но стоит нам оказаться в зоне видимости, как этот отлаженный человеческий муравейник давал сбой. Все вокруг тормозили, замирая прямо на месте.
Первой на нашем пути оказалась стайка горничных — три женщины средних лет, волокшие корзины с крахмальным бельем. Они резко встали как вкопанные, едва капитан Соколов шагнул в их сторону. Я физически ощутил скрестившиеся на мне взгляды. В них не было пренебрежения — только жадное, дикое любопытство, перемешанное с суеверным благоговением. Одна из служанок от неожиданности дернулась, и белоснежная наволочка выскользнула из ее пальцев, шмякнувшись прямо на идеальный мрамор.
— Это что, он? — донесся до меня шипящий шёпотки. Женщина даже не попыталась поднять белье, уставившись на меня вытаращенными глазами. — Тот самый? Наследник Белозёрских?
— Говорят, его из такой резни живым вытащили, где весь род положили…
— Господи милостивый… А озирается-то как. Взгляд чисто как у исполосованного волчонка…
Я сжал челюсти так, что зубы хрустнули, но оставил лицо каменным. Волчонок. Если бы эти дуры знали, скольким «волчарам» в своё время я пробивал кадыки и ломал ребра, их благоговение быстро сменилось бы банальным животным страхом.
Конвой вел меня дальше, не сбавляя шага. Чуть впереди у высокого резного барельефа остановилась пара офицеров в парадных мундирах. Оба с выправкой ветеранов, с жесткими, обветренными лицами и орденскими планками на груди. Едва капитан Соколов поравнялся с ними, они четко вскинули ладони к козырькам, припечатав каблуки к камню. Соколов ответил сухим, чеканным салютом и коротко, на ходу, бросил сухую формулировку представителя:
— Матвей Белозёрский. Следует на аудиенцию к Князю.
Слова Соколова прозвучали сухо, без лишней торжественности, но они подействовали как команда «Смирно!». Офицеры синхронно переглянулись. Тот, что постарше — седой, с глубокой полосой шрама, рассекающей левую бровь и щеку, — чуть нахмурился, вглядываясь в мое лицо. В его тяжелом, опытно-военном взгляде не было глупого служивого любопытства. Он знал, какую цену платят за выживание в настоящей мясорубке, и отдал дань уважения — медленно, едва заметно кивнув мне голова в голову.