* * *
На третьей неделе я попал в больницу.
Не как пациент — как помощник. В монастыре была небольшая больница, куда приносили больных из поселения, и брат-лекарь — сутулый старик по имени брат Кадмон — обнаружил во мне неожиданные познания в медицине.
Случилось это так. Принесли ребёнка с лихорадкой — мальчик лет пяти, горел, метался, мать плакала. Брат Кадмон поставил диагноз: «воля Божья», и начал молиться.
Я стоял рядом и кусал губу.
— Кора ивы, — сказал я тихо.
Брат Кадмон повернулся.
— Что?
— Кора ивы. Отвар. Снижает жар. — Я помедлил. — Мне мать рассказывала. Травница.
Это была ложь — моя мать не была травницей, а мои знания о салициловой кислоте имели источником курс органической химии, прослушанный в прошлой жизни. Но ссылаться на «мою прошлую жизнь» было рискованно.
Брат Кадмон нахмурился. Потом пожал плечами.
— Хуже не будет.
Хуже не стало. Через день ребёнок выздоровел — возможно, сам по себе, возможно, благодаря отвару. Но брат Кадмон запомнил. И с тех пор, когда приносили больного, он иногда обращался ко мне: «Что там твоя мать-травница говорила?»
Я рассказывал. Не всё, что знал, — мои знания о микробиологии и антибиотиках были здесь бесполезны и опасны. Но базовые вещи: отвар коры ивы от жара, мёд на раны (слабый антисептик), чистая вода вместо грязной (профилактика инфекций), изоляция больных (карантин). Элементарные вещи, которые любой человек XXI века знает со школы, — но которые здесь были откровением.
Это не была магия. Это не была Дисциплина. Это были просто знания.
Но понемногу, незаметно, они работали.
Прокачка Medicine: +10 XP. Ладно, ладно. Просто меньше людей умирает от того, от чего умирать не обязательно. Хотя это, если подумать, больше, чем любые очки опыта.
* * *
На исходе первого месяца я впервые увидел смерть.
Не смерть вообще — смерть вообще я видел и раньше: старики в деревне умирали, младенцы умирали, однажды волки задрали соседскую корову. Но то была смерть естественная, смерть-как-часть-жизни.
А это была казнь.
На рыночной площади соорудили виселицу — две балки на столбах, перекладина, верёвка. Вора поймали в соседней деревне: украл мешок зерна у купца. Доказательства были неопровержимы — мешок нашли у него в доме. Семья голодала. Это не считалось смягчающим обстоятельством.
Я пошёл посмотреть. Не из любопытства — из потребности понять. Понять этот мир. Понять, как здесь работают правила. Понять, во что я ввязался.
Это была ошибка.
Приговорённого вывели на площадь. Молодой парень — может, на пару лет старше меня. Грязный, избитый, в разодранной рубахе. Он шёл, спотыкаясь, и двое стражников держали его под руки — не столько чтобы не убежал, сколько чтобы не упал.
Капеллан — не из нашего монастыря, какой-то приезжий — читал отходную молитву. Его голос был монотонным, почти скучающим. Он делал эту работу не в первый раз.
Парень плакал. Беззвучно. По лицу текли слёзы, смешиваясь с грязью. Он смотрел на толпу — не в поисках сочувствия (сочувствия не было), а просто… смотрел. Как будто пытался запомнить лица людей, которые пришли посмотреть на его смерть.
Ему надели петлю.
Телега — на которой он стоял — дёрнулась и отъехала. Тело упало. Верёвка натянулась. Раздался хруст.
Не как в кино — в кино вешают тихо. В реальности, когда ломается шея, звук слышен. И он остаётся с тобой.
Звук.
Парень дёрнулся несколько раз — рефлексы, — и затих. Тело медленно вращалось на верёвке. Толпа начала расходиться. Женщина рядом со мной сказала: «Поделом вору», и пошла покупать яйца.
Человек умер у меня на глазах. Реальный человек. За мешок зерна. И это было нормально.
Меня затошнило. Я отошёл за угол и меня вырвало — в канаву, которая и так была полна нечистот. Символично, наверное.
Всю обратную дорогу до монастыря я молчал. Лука, увидев моё лицо, ничего не спросил — просто налил мне миску похлёбки и сел рядом.
Мы ели молча.
Это была, наверное, лучшая реакция, которую он мог выбрать.
Мысленная заметка: если бы здесь была система морали, я бы потерял очки Humanity за пассивное наблюдение. Но системы нет. И очков нет. И Humanity — это просто слово. Или нет?
* * *
Ночью я не мог уснуть.
Лежал на жёсткой койке, смотрел в потолок — тёмные балки, паутина в углах, — и думал. Не о казни — о казни думать было слишком больно. О себе. О том, что я здесь делаю. О том, правильно ли это. Не в моральном смысле — в практическом.
Уйти? Куда? В любой другой город — та же грязь, та же жестокость, та же бессмысленная смерть за мешок зерна. Вернуться в Нигде? Это было бы признанием поражения. Я не мог туда вернуться.
Значит, оставаться. Значит, строить жизнь здесь. Значит, использовать свои знания — те немногие, что применимы, — чтобы сделать эту жизнь чуть более сносной. Не изменить мир — я не настолько наивен. Просто… выжить. И, может быть, помочь выжить ещё кому-нибудь.
Я сел на койке.
Спать всё равно не получалось. Накинул рубаху и пошёл в скрипторий.
* * *
Скрипторий ночью был другим.
Днём он был рабочим местом — со скрипом перьев, с бормотанием писцов, с запахом чернил и пота. Ночью он был храмом тишины. Свечи не горели; только луна бросала через высокие окна бледные прямоугольники света на каменный пол. Книги на полках молчали — сотни лет человеческой мысли, запертые в кожаных переплётах.
Я сел за свою конторку. Зажёг огарок свечи — тот самый, один на три дня, — и раскрыл Псалтырь. Не для работы. Просто чтобы посмотреть. Провести пальцем по строчкам. Почувствовать текстуру пергамента.
И в этот момент я его ощутил.
Взгляд.
Слабый, едва уловимый — как тёплое пятно на затылке. Как будто кто-то стоял позади меня и смотрел. Без звука, без дыхания, без движения — просто смотрел.
Я замер.
Медленно — очень медленно — обернулся.
Никого.
Скрипторий был пуст. Лунный свет лежал на полу ровными квадратами. Тени в углах были просто тенями. Дверь была закрыта. Ни сквозняка, ни мыши, ни скрипа половиц.
Тишина. Полная, абсолютная, плотная тишина.
Я выдохнул. Заставил себя рассмеяться — негромко, но достаточно, чтобы нарушить эту тишину.
— Паранойя, — сказал я вслух.
Сам факт того, что я говорю вслух с самим собой в пустом скриптории, не добавлял мне душевного здоровья. Но это помогало.
Я был в чужом городе. В чужом времени. Среди чужих людей. Я только что видел казнь. Я не спал вторые сутки. У меня не было друзей, не было защиты, не было плана на случай, если что-то пойдёт не так.
Конечно, я параноик. Это нормально. Это даже рационально.
Я затушил свечу. Вернулся в келью. Лёг.
Сон не шёл ещё долго. Но на этот раз — по другой причине. Я не мог отделаться от мысли, что этот «взгляд» был мне знаком. Что я уже чувствовал что-то подобное. На лесной дороге. По пути с ярмарки.
Тогда, как и сейчас, я обернулся — и никого не увидел.
Совпадение?
Разумеется. А что ещё?
Я закрыл глаза.
Где-то в темноте за окном ухнула сова. Скрипнула половица — старая, рассохшаяся. Где-то далеко, на границе слышимости, ветер тронул кроны деревьев.
Тишина. Город спал.
И вместе с ним засыпал я — восемнадцатилетний мальчишка из Нигде, затерянный в X веке, без магии и без меча. С одной серебряной монетой на шее.
Оглядываясь назад: я часто вспоминаю тот вечер в скриптории. Я сидел при свече, окружённый стопками пергамента, и после казни, после тошноты, после долгих часов без сна — я чувствовал почти счастье. У меня была работа. У меня был угол. У меня была миска похлёбки. Это было жалкое существование по меркам XXI века — но по меркам X века я был в порядке. И впервые за восемнадцать лет во мне теплилась надежда. Надежда, что я справлюсь. Что я построю жизнь в этом грязном, жестоком, но — моём — мире.