На самом деле самой эмоции в растворе немного. Но Кая цепляет именно её, тёмную и тугую, ядовитую, каким может быть отчаяние, чтобы поспешно зацепить за выступ костяной прялки. И дальше — резкий поворот, чтобы нить не соскользнула. А потом обычное унылое движение. Вверх и вниз. Вниз и вверх. Пальцы за столько лет привыкли, они сами знают, что делать. Одна рука удерживает прялку, другая — тянет нить, очищая её от консервирующего раствора.
Это несложно.
Это…
Конец Кая перехватывает раньше, чем с него слетают последние капли побелевшей отработанной смолки. И, стянув с прялки, скатывает из очищенных нитей шарик. Теперь, избавленный от примесей, он даже красив. Этакий камушек с перламутровым переливом, только цвет болотный, желто-зеленый.
— Хорошо, — Крыс сам подставляет новый флакон. Эти другие. Они совсем крохотные, не больше ногтя Каи, а ещё широкогорлые, удобные. — И каплю консервирующего раствора добавь. Вот тут.
Он протягивает склянку с тяжёлым вязким содержимым.
— Смотри. Осталось на две трети. Этого тебе надолго хватит.
Раствор не пахнет эфиром, как тот, что они делали для смолки. Он тягучий и густой, как лак из мастерского старого Шуга. И с острого носика пипетки скатывается тяжело, нехотя, но плюхается во флакон, обволакивая шарик, расплываясь по его поверхности блестящей плёнкой.
— Вот так. Теперь он может лежать столько, сколько нужно. Но если вдруг решишь использовать, — кривоватые жёлтые пальцы Крыса закручивают крышку, а склянку вставляют в ячейку, — Или полностью, или остаток консервируй наново. Ясно?
Кая кивнула.
— Продолжишь?
Она снова кивнула.
— Хорошо. Я пожрать найду.
И ушёл.
А она растерялась. Столько, сколько себя Кая помнила, Крыс всегда был рядом. И стоял за спиной, когда она работала. А теперь вот… теперь взял и ушёл?
Кая понимала, что это правильно. Что ему осталось совсем недолго и ей надо привыкать быть одной. Но не хотела.
— Что ты там застыла столбом? — раздражённый голос донёсся откуда-то сбоку. — Работай, давай. За тебя твоё никто не сделает.
И это тоже было правдой.
Той ночью Кая работала до онемевших пальцев, до полуслепых глаз и судороги, что в какой-то момент свела руки. И тогда прялка почти выскользнула, Кая успела подхватить её в самый последний момент, и нить спасла, и заготовку.
Но Крыс нахмурился и сказал:
— Хватит. Завтра продолжишь.
Он сам вытащил прялку из онемевших пальцев, отложив в сторону. И сам же залил тёмный шар эмоции консервантом.
— Иди. Ешь. И спать.
Кая не спорила. Сил не осталось. Да и желания. Только взглянула на стол. Флаконов оставалось ещё прилично.
Их хватило и на завтра.
И на послезавтра.
И на следующий день, который пришёлся на неделю, тоже. Кая сидела, слушала, как переговариваются обитые бронзой рога, напоминая людям о богах и храмах. Сиплые голоса их пробивались сквозь толстую кладку кирпича, а Кая тянула очередную нить. Шкатулка-хранилище заполнялась.
Чёрный шарик ненависти.
И вереница желто-бурых. Тоска на Трущобах товар не самый редкий. Скорее уж здесь сложно найти что-то иное. К примеру радость. Радость яркая, как первое солнце.
И дорогая.
На неё всегда находится покупатель. Но эту Крыс сберег.
А вот отвращение белесое, с прожилками. И даже блеск лака не делает его нарядным. Боль — лиловый всех оттенков. Её, как и тоску, несут охотно, порой и вовсе даром. Отчаяние…
Отчаяние тёмно-синее, как небо.
Красивое.
А вот веселье разное. Но чаще всего мутное, больное, такое получается, когда рождено оно дурманным зельем. И не только веселье, кошмары тоже несут эту муть. С ними Кая особенно не любила работать. Почему-то кошмары легко привязывались. Они кололи пальцы, норовили оставить невидимую занозу, которая потом, во сне, прорастала чужими образами.
Хуже только надежда.
Почему-то надежды приносили уже больными, с изъянами, а порой и вовсе едва-едва теплившимися. И Крыс ворчал, что с ними вечно тянут до последнего, боятся отдать, хотя от них одни лишь беды. А так отдал и всё, и живи себе спокойно, точно зная, какова жизнь на самом деле.
От чужих умирающих надежд во рту оставался горьковато-кислый привкус, который не способен был перебить даже острый суп из харчевни Беззубого Надёжи. Или горький кофейный напиток, который Крыс заваривал в старой жестянке.
Он все эти дни держался будто бы в стороне. Только когда флаконы остывали и приходило время складывать их в узкую шкатулу-хранилище, Крыс оживал.
— Смотри, — сказал он первый раз и пожелтевший ноготь упёрся в край. — Каждый сам выбирает принцип. Кто-то по силе, кто-то по выраженности. Кто-то просто по цвету. Переворачиваешь вниз крышкой, а дно прозрачное, и всё хорошо видно.
Флаконы из горного хрусталя цвет усиливали. И сами почти в нём растворялись, поэтому казалось, что в ячейках лежат аккуратные круглые жемчужины.
— Если нужно использовать, то не забудь залить остаток, — напомнил он.
— Да.
— Запаса хватит тебе на пару месяцев.
— А потом?
— Будешь жива — найдёшь, как пополнить.
Прозвучало, мягко говоря, не слишком обнадёживающе. Но Крыс никогда не пытался обнадёживать. Он всегда или говорил правду, или молчал.
Семь дней.
У Каи ушло семь дней, чтобы переработать всё. И то последнюю дюжину бутылок Крыс просто смахнул в корзину, бросив:
— Выдохлись. Нечего попусту силы тратить.
В другой раз она, может, и рискнула бы поспорить, потому что в серой мути болтались живые искры, но сейчас Кае стало всё равно. Пожалуй, будь её воля, она бы и уснула прямо там, за столом.
— Ешь, — Крыс сам закрыл шкатулку и поставил на крышку миску с похлёбкой. — Давай, не кривись. Надо есть.
— А ты? — она посмотрела на него и поразилась тому, как сильно изменилось его лицо.
Узкое.
С пожелтевшей какой-то набрякшей кожей. Складки век и те раздуло и казалось, что они сомкнулись плотно, грозя раздавить глазные яблоки. Шея же сделалась худой. Она торчала из старой кофты, и выпирал острый кадык, натягивая ту же желтоватую с прорезающейся щетиной кожу.
— Мне уже не поможет.
И запах от него исходил острый, резкий. Кисловатый пот и ещё что-то иное, что Кая улавливала у клиентов. Готовность?
Правда, только её.
Ни отчаяния. Ни страха. Ни иных эмоций.
— Ешь уже, — повторил Крыс, обходя её стороной. Он сдвинул табурет, опустился на него, как-то сгорбившись.
А Кая впервые подумала, что понятия не имеет, сколько ему лет.
А ещё, как его зовут.
— Как тебя зовут? — спросила она, зачерпнув вязкое густое варево. От похлебки пахло чесноком и острым перцем, которого, как и чеснока, не жалели. — На самом деле?
— Страх потеряла?
— Ты умираешь, — сказала она и почему-то добавила. — Мне жаль.
— Себя или меня?
Кая задумалась.
— И себя тоже. Придётся уходить.
Потому что это Крыса здесь опасаются. Это его имя и мрачная слава заставляет городские стаи обходить их нору стороной. А его не станет, и что тогда? Вернее, Кая слишком хорошо представляла себе, что будет тогда. И поэтому понимала: оставаться нельзя.
— И куда пойдёшь?
— Не знаю. Думала. Но…
Она проглотила ложку похлёбки. И вторую. Даже перец не способен оказался перебить стойкий дух падали. И очень характерный привкус мяса. Зверь из-за стены? Пускай.
Они тоже съедобны.
— Идей нет?
— Нет, — вынуждена была признать она. — Я надеялась, что ты протянешь ещё пару лет.
— Я тоже, — он усмехнулся. У Крыса не хватало зубов, там, дальше, а те, что остались, были длинны и желты. Они выглядывали из бледных дёсен тонкими кривыми палочками. — Но как есть, так есть. В Трущобах тебе оставаться нельзя.
Кая кивнула. Это очевидно.
— Весёлый дом — не вариант, что бы там не напевала старая потаскуха. Напевала ведь?
Кая пожала плечами. Да, госпожа Весела подходила дважды. И девиц своих подсылала, которые корчили рожи, рассказывая, как хорошо и сытно им живётся.