Задача читалась с листа. Не читалось с листа одно: Роберт Иванович.
К директору «Родины» я пошёл по всем правилам — записался через секретаря, надел чистое, взял папку. Кабинет у Роберта Ивановича был большой, полутёмный, с портретом, сейфом и запахом корвалола, въевшимся в мебель, как у матери — комбинат.
Я изложил коротко и мирно: договор о совместной деятельности. Кинотеатр предоставляет малый зал в свободные от мероприятий часы, я — аппаратуру и организацию видеопоказа. Билеты идут через кассу кинотеатра, по официальной цене, вся выручка — в кассу «Родины», мне — процент за обслуживание по договору с гражданином, осуществляющим индивидуальную трудовую деятельность на основании удостоверения, копия прилагается.
По мере изложения Роберт Иванович отодвигался от меня вместе со стулом. К слову «договор» он приехал спинкой в подоконник.
— Это надо согласовывать, — сказал он.
— С кем?
— Со всеми. — Он произнёс это слово с той полнотой, с какой его умеют произносить только люди, тридцать лет прожившие в страхе перед подлежащим. — И вообще. У вас было это… у вас изымали. Мне сигнализировали.
— Дело прекращено за отсутствием состава. Постановление приложено, страница четыре.
— Вот видите! — непонятно чему обрадовался Роберт Иванович. — Уже и постановление. Нет-нет. Мне это не надо. У меня и так… — он не договорил, что у него и так, но по глазам было видно: у него и так всё.
Я вышел из кабинета через одиннадцать минут после входа, не продвинувшись ни на сантиметр, и по дороге вниз сформулировал диагноз для тетради: с этим человеком нельзя договориться, потому что договор — это будущее, а будущего он боится целиком, без деления на хорошее и плохое. Роберта Ивановича нельзя было убедить.
Его можно было только обойти.
Технологию «обойти» мне выдали в тот же вечер двое, каждый свою половину, и опять — не сговариваясь.
Ира слушала мой отчёт о визите, расставляя стулья после детского, и по мере рассказа на лице у неё проступало выражение, которое я не сразу опознал, потому что видел его редко: она сдерживала смех.
— Вы к нему с папкой пошли, — сказала она. — С договором. Через секретаря.
— А как надо было?
— А никак не надо было. К нему нельзя приходить с бумагой — он от неё просыпается. Ему бумага должна приходить сама. В стопке. — Она поставила последний стул и повернулась ко мне. — Он по вторникам и пятницам подписывает папку «на подпись». Кладу её я. Сверху — что-нибудь страшное, про электроэнергию или из пожнадзора, он его читает целиком и весь страх тратит там. Дальше идёт стопкой, не глядя. Ваш договор должен лежать четвёртым. Между графиком отпусков и актом на списание половиков.
— Это я уже понял. Не понял — почему вы мне это рассказываете с таким удовольствием.
— Потому что я в этой кассе десять лет продаю по двадцать шесть билетов на четыреста восемьдесят мест, — сказала Ира, и смех из её лица ушёл. — А тут шестьдесят четыре — и полные. Мне интересно посмотреть, как это выглядит, когда у нас очередь.
Вторую половину выдал Аркадий Ильич, который к идее переезда клуба в малый зал отнёсся, как возвращенец к амнистии, — без единого слова благодарности и с немедленной инвентаризацией условий:
— Вторник — мой, это не обсуждается. Экран чинит кинотеатр, это его имущество. И бумагу вашу я завизирую сам, до подписи. — Он поднял палец. — Не подделаю, молодой человек, а завизирую: «не возражаю, соответствует плану работы». Моя виза для Роберта Ивановича — как пломба на вагоне: раз висит, значит, внутрь можно не заглядывать. Он так устроен. Я его таким застал ещё заместителем.
— А если область спросит?
— Область, — сказал старик с достоинством, — в апреле рекомендовала наш опыт к распространению. Мы распространяем. Письменно рекомендовала — письменно распространяем. Я тридцать лет мечтал работать в учреждении, где бумаги сходятся, и на старости лет намерен себе это позволить.
Договор мы готовили три дня, и делался он так, как в этом городе делалось всё настоящее, — тремя людьми в трёх местах, без единого совещания.
Я писал текст — своими руками, печатными буквами, вылизывая каждый пункт, как когда-то бизнес-план для горкома: совместная деятельность по организации культурного досуга, видеолекторий кинотеатра «Родина», выручка через кассу, кинотеатру — семьдесят процентов, мне — тридцать за аппаратуру, репертуар и проведение. Семьдесят на тридцать были грабежом — в той жизни я бы уволил любого, кто принёс мне такое соотношение. В этой жизни семьдесят процентов были не долей. Они были бронёй: предприятие, приносящее государственному кинотеатру три четверти сбора, защищено лучше, чем сейф Роберта Ивановича.
Ира перепечатала текст на машинке кинотеатра, на его бланке, и произвела расчёт выполнения плана: шестьдесят четыре места, четыре сеанса в неделю, билет пятьдесят копеек — при моей заполняемости малый зал давал «Родине» пятьсот рублей в месяц. Кинотеатр не выполнял план с восемьдесят четвёртого года, и не хватало ему, по её кассовым книгам, четырёхсот двадцати.
Аркадий Ильич поставил визу и приложил выписку из плана кинолектория, где вторничный клуб уже полтора месяца существовал на бумаге, согласованной с областью.
В пятницу Ира положила папку «на подпись». Сверху лежало предписание пожнадзора о недопустимости хранения фанерных матросов в проходах — подлинное, старик добыл его из архива, ему было два года, но выглядело оно свежо. Роберт Иванович прочёл предписание целиком, дважды, испугался, велел матросов убрать — и дальше подписал стопку не глядя, со скоростью человека, убегающего от бумаги вплавь.
Четвёртым в стопке лежал договор.
Вечером, рассказывали, он спросил у Иры, что это была за бумага с процентами. Ира ответила: выполнение плана, Роберт Иванович. Он подумал и сказал: давно пора. И пошёл домой, унося в портфеле корвалол, которому впервые за много лет нечего было делать.
Малый зал мы принимали в субботу, всей артелью.
Пыль там лежала та же, что в красном уголке в октябре, только культурнее: слоями по эпохам, как в раскопе. Фанерных матросов выносили вчетвером — Юрка, я, Витя Тарасов и дед Игнатьев, который пришёл «глянуть» и остался руководить. Экран старик не дал трогать никому: осмотрел полотно сам, сантиметр за сантиметром, как врач, и вынес: жить будет, два пятна, оба по краю. Тётя Валя явилась с инспекцией от смежной державы, прошлась по рядам, потрогала кресла и высказалась в том смысле, что у неё в уголке чище, но здесь потолки.
Кресла работали все. Я прошёл и проверил каждое — привычка, за которую в той жизни меня звали за глаза известно как. Скрипело одно, крайнее в последнем ряду. Я запомнил его номер и ничего не сказал.
В разгар этого субботника, часа в четыре, в дверях малого зала появилась Жанна.
Она была не с пустыми руками — с сумкой, из которой торчала мамина форма для пирога, и с информацией, изложенной с порога, деловито, поверх наших вёдер:
— Саша, добрый день. Мама ваша просила передать форму и сказать, что в воскресенье вы обедаете у нас, мама моя приглашает, к двум. Я мимо шла, у меня смена с шести. — Она оглядела зал, отметила объём работ и добавила с одобрением: — А хорошо получается. Основательно.
Всё во мне сработало раньше меня.
Три недели дедлайна, ночная перезапись, обыск, договор, пыль трёх эпох — я мог бы потом перечислять смягчающие обстоятельства до утра, но правда была проще: я услышал «в воскресенье вы обедаете у нас», увидел, как это воскресенье выстраивается в череду других воскресений, знакомую мне до две тысячи двадцать шестого года включительно, — и сказал. Громко, на весь зал, при Ире с ведром, при старике на стремянке, при Юрке, Вите и дедe Игнатьеве:
— Жанна. Никаких обедов не будет. Ничего не будет. Ты мне не нужна — не в это воскресенье, а вообще. Уходи и больше не приходи.
Стало очень тихо. Только стремянка скрипнула — старик наверху счёл нужным не оборачиваться и этим обозначил, что не слышал.