Звали его Дмитрий Сергеевич, по-полковому — Сергеич, и пельменная получила в его лице лучшего едока дня: порцию двойную он умял, не прерывая разговора и не роняя ни пельменя.
Разговор я начал правильно — не с товара, а с вопроса, как там оно вообще, в Группе войск. И следующие двадцать минут не столько спрашивал, сколько слушал, потому что Сергеич, пять месяцев как выведенный, ещё не наговорился про ту жизнь и, похоже, не наговорится никогда.
Та жизнь выглядела так. Гарнизон под Магдебургом, служба как служба, но вокруг — Германия, пусть и демократическая: снабжение, от которого у советского человека первые полгода кружилась голова. Магазины, где всё есть. Телевизор, который ловит западные каналы, — не положено, но антенны у всех, и по вечерам гарнизон смотрел ФРГ, как мы смотрим Первую программу. Аппаратура в свободной продаже: магнитофоны, приёмники, видео. Офицерская получка в марках — и за пару лет службы человек обрастал имуществом, которое дома не снилось завмагу.
Про западное телевидение он рассказывал отдельно и со вкусом. Антенны в гарнизоне не полагались, и замполит вёл с ними войну — планомерную, по графику: до обеда обходил дома и заставлял снимать, после обеда, по разведке гарнизонных пацанов, смотрел у себя то же самое, что все. Война шла годами со счётом ноль-ноль, и всех устраивала.
— Мы там твоего Шварценеггера раньше Москвы видели, — в голосе Сергеича прорезалась гарнизонная гордость. — И боевики, и это, у жены сериал был любимый, про нефтяников, — как его… неважно. По пятницам весь городок ужинал пораньше, чтоб к программе успеть. Замполит говорил — идеологическая диверсия. Сам, между прочим, спрашивал у моей Гали, чем прошлая серия кончилась: у него антенна похуже стояла, ему не всё показывало.
— А потом замена, — он отодвинул пустую тарелку, и голос сел на полтона. — И ты это всё — в контейнер. Ковры, сервизы, технику. Эшелон, Брест, таможня — отдельная песня: таможенник ковры считает, а у самого глаза такие, будто это ты ему лично недодал. Приезжаешь домой — и выясняется интересное.
— Что девать некуда?
— Что девать некуда, продавать негде, а деньги — кончаются. — Он загнул три пальца, по-юркиному. — Квартира тёщина, своя когда ещё будет? Пенсион у запасника знаешь какой. Вокруг вашего брата-покупателя нет, есть комиссионки, где меня сегодня постригли, и жучьё у комиссионок, с которым я разговаривать брезгую. Вот и вся коммерция. Полконтейнера стоит у тёщи в комнате, тёща ходит боком и намекает.
— А кассеты? — подвёл я к делу. — С видео. Писали же там, с телевизора.
Сергеич посмотрел на меня с новым интересом.
— Писали, — подтвердил он. — Все писали, у кого аппараты. Только кому они тут нужны? Там же немецкий. Шварц твой по-немецки шпарит, как Штирлиц. Жучьё ваше их не берёт вообще: говорят, неликвид, кто такое смотреть будет?
— Я буду.
— Ты по-немецки понимаешь?
— Да мне ж и не надо понимать. Я звук глушу и перевожу сам, в живую, в микрофон. Мне от кассеты нужна картинка, а картинка у записи с эфира лучше, чем у половины того, что здесь продают как первую копию.
Сергеич помолчал, глядя на меня поверх стакана с компотом.
— То есть весь этот хлам, — медленно проговорил он. — Который у меня жучьё не берёт как брак…
— Для меня не брак, а товар. Причём, подозреваю, по цене брака.
Вот тут он засмеялся — впервые за день, коротко, по-настоящему.
— Ну ты жук, начальник.
— Не жук. Жук покупает у вас за треть и божится, что делает одолжение. Я скажу свою цену честно, а вы скажете свою. Поторгуемся как нормальные люди.
— Поехали к тёще, — решил Сергеич и встал. — Только предупреждаю: тёща у меня, — поежился, сильно меня удивив. — Хуже комдива.
* * *
Тёща оказалась сухонькой, стремительной и встретила нас в дверях фразой, отработанной, судя по интонации, до автоматизма:
— Митя, если это опять насчёт гаража, то я вчера ещё сказала…
— Мама, это покупатель.
Слово «покупатель» произвело действие волшебное: тёща отступила вглубь квартиры, на ходу превращаясь из комдива в радушнейшую бабушку, и уже из кухни донеслось звяканье — ставился чайник, доставалось варенье. Покупателя в этом доме ждали давно.
Квартира была двухкомнатная, и вторая комната была оккупирована Германией.
Коробки стояли до подоконника, проходы между ними в одного человека. Ковры в рулонах вдоль стены, как брёвна. Сервиз «Мадонна» в упаковке, перевязанной бельевой верёвкой. Магнитофон, второй, колонки, приёмник с зелёным глазом. И у окна, на письменном столе — видеомагнитофон, накрытый вышитой салфеткой, как телевизор у бабушки.
— «Шарп», — Сергеич снял салфетку жестом фокусника. — Рабочий, штатный, двести двадцать вольт через переходник. Не продаётся, — отрезал он раньше, чем я открыл рот. — Это память.
— Понял. А где кассеты у вас?
— Митя! — долетело с кухни, где тёща разливала чай со скоростью звука. — Ты ковёр покажи! Молодой человек, вам ковёр не нужен? Три на четыре, не хоженый!
— Мама, он за кассетами.
— Кассеты, — фыркнула кухня. — От кассет в доме пыль одна. Ковёр — вещь!
— У них с Гошиным жучьём, — вполголоса пояснил Сергеич. — Одна школа, только тёща бескорыстно.
Кассеты жили в двух коробках из-под бананов, и было их — я прикинул на глаз — штук пятьдесят.
Я взял верхнюю. BASF, сто восемьдесят минут, и на наклейке — аккуратным женским почерком, по-немецки: «Der weiße Hai, ZDF» — и дата.
— Жена подписывала, — пояснил Сергеич. — У неё порядок: что записали, когда, с какого канала. Она у меня в школе гарнизонной немецкий вела.
Я перебирал коробку. Записи с эфира ФРГ, подписанные учительницей немецкого: название, канал, дата. Орднунг присущ не только немцам.
— Проверить дадите?
— А как же, — Сергеич включил «Шарп» и телевизор без вопросов и обид — первый продавец за два дня, для которого просьба посмотреть товар не была оскорблением. — Только учти, картинка у тёщиного «Рекорда»…
Картинка у тёщиного «Рекорда» была чёрно-белая, и я знал почему.
— ПАЛ, — кивнул я на экран. — У вас записи в ПАЛе, аппарат немецкий, а телевизор наш, СЕКАМ. Цвет он не соберёт, нужен декодер.
Сергеич посмотрел на меня так, как утром в комиссионке я смотрел на его «Грюндиг».
— Ты первый, — сообщил он. — Кто это слово знает. Жучок один брал у сослуживца кассеты, потом прибежал скандалить: чёрно-белое, обман. Мы ему объясняем про систему — он нам про совесть.
— У меня дома тот же вопрос встанет, — признался я честно. — Телевизор наш. Но декодер — задача решаемая: у нас политех, а в политехе полно людей с руками, которым скучно. Соберут.
А на экране тем временем из чёрно-белой глубины шла к чёрно-белому пловцу чёрно-белая смерть, и музыка Уильямса работала даже через тёщин динамик.
— «Челюсти», — опознал я на четвёртой секунде. — Спилберг, семьдесят пятый.
— А по-нашему они как? — заинтересовался Сергеич. — Мы-то их там смотрели, слова знакомые, а как оно тут называется — не знаю.
— По-разному называется, — я вспомнил стародольский рынок и не сдержал улыбки. — У нас в городе ходят как «Зубы».
Сергеич хмыкнул, потом посерьёзнел и провёл ревизию вслух, вынимая кассеты по одной: это боевик со Сталлоне, злой, про партизанщину — «Первая кровь», перевёл я ему его же добро; это про робота, жена весь вечер потом молчала — я взял кассету в руки, «Терминатор», запись с эфира, картинка против моей пятой копии — как день против сумерек; это детское, мультипликация, целых три штуки — «Том и Джерри» сборником и два выпуска чего-то, что жена подписала «Biene Maja». Пчела какая-то, пожал плечами Сергеич. Пчёлка Майя, не поверил своим глазам я — и отложил все три молча и быстро, пока продавец не понял, что для меня они дороже боевиков.
Одну кассету я вернул в коробку сам. «Dallas, 3 Folgen» — три серии, писала жена, тот самый, про нефтяников.
— Это оставьте. Семейное.
— Да Галя его уже наизусть…