Щетинин терпеливо дождался, пока я закончу особо тонкий срез, и лишь затем начал доклад. Я слушал его, не отрывая взгляда от сложной резьбы, лишь изредка кивая в ответ на его слова о том, что обжиговые ямы заполнены доверху, а первые партии руды вот-вот будут готовы. Выслушав, я сдул с заготовки лёгкую древесную пыль и отложил инструмент.
Прикинув сколько ещё я буду нужен здесь, велел князю собирать тех же людей, что были с нами на промывочных каскадах, через два часа у ям.
Осмотрев глинобитные курганы в которых отмытый лимонит проходил процесс дегидратации и поверхностной отчистки от серы, остался доволен и тут же повёл свиту дальше.
Нашей целью было обширное, круглое строение под высокой шатровой крышей. Оно не имело глухих стен, чтобы внутрь свободно проникал спасительный сквозняк, но его циклопические размеры внушали невольное почтение. Это был единый энергетический хаб — приводная станция, чьи невидимые глазу жилы уходили прямо в чрево примыкающей к ней кузницы.
У коновязи, в тени раскидистого вяза, мерно пережевывая сухое сено, стояли восемь исполинских волов. Могучие, широкогрудые животные-кастраты с налитыми, бугристыми мышцами под лоснящейся рыжей шкурой и влажными, флегматичными глазами.
Точнее, так они виделись глазам современников, для которых эти животные были вершиной тягловой мощи. Это были волы из так называемого «нарядного» или «пушечного» обоза, куда по особому государеву прибору отбирали самых крупных и сильных быков со всего государства, способных на неровных, разбитых дорогах перетаскивать исполинские осадные бомбарды.
Современный артиллерийский осадный парк состоял из орудий, отлитых ещё при Иване III, и весят они почти по десять тонн, считаясь при этом не просто оружием, а подлинным символом мощи и технологическим чудом. Перемещение таких монстров требовало запрягать в единую упряжь десятки пар лучших волов. И вот, глядя на этих «лучших», я с трудом сдерживал горькую усмешку.
Для меня, человека из будущего, эти «исполины» выглядели откровенными доходягами. Ростом в холке едва достигающие ста двадцати сантиметров, с живым весом, вряд ли превышающим триста пятьдесят килограмм, они походили скорее на худосочных бычков-отъёмышей, которых в моём времени едва отняли от мамкиного вымени, а не на мощных тягловых животных.
Любой современный мне фермер, выстави он такое на ярмарку, стал бы посмешищем. Но здесь, в шестнадцатом веке, на фоне повсеместного мелкорослого и вечно недокормленного крестьянского скота, они и впрямь казались гигантами. Впрочем, имеем, что имеем — ни племенных заводов с искусственным осеменением, ни возможности закупить поголовье элитных пород где-нибудь в Европе у меня не было.
Конечно, можно было бы, запершись на неделю в палатах, на скорую руку набросать учебники по основам селекционной работы, изложив принципы, открытые каким-нибудь Робертом Бейквеллом лишь в восемнадцатом веке. Но я прекрасно понимал, что в животноводстве есть одно железноее правило, высеченное веками опыта: «Порода заходит через рот».
Любые, самые гениальные селекционные изыскания и инбридинги обратятся в прах без стабильной, обильной и разнообразной фуражной базы. А откуда ей взяться на Руси шестнадцатого века? Крестьянская скотина месяцами стояла в тёмных, тесных хлевах на протяжении долгого зимнего стойлового периода, питаясь в лучшем случае прелым сеном с заливных лугов, а чаще — гнилой соломой. О сочных, питательных кормовых культурах, вроде клевера или турнепса, которые стали основой аграрной революции в Европе, здесь и не слыхивали.
Весной на пастбища выгоняли настоящих скелетов, обтянутых кожей. Как в таких условиях говорить о приросте массы или селекции по экстерьеру? Всё это упиралось в глубочайший кризис сельского хозяйства, которое, в свою очередь, страдало от отсутствия качественного инструмента, но это была лишь вторая по значимости проблема.
Главным же проклятием земли было и остаётся тотальное «навозное голодание» полей. Без массированного внесения удобрений — навоза, торфа, компоста, а в перспективе и минеральных — рассуждать о какой-либо аграрной революции было невозможно, даже будь у меня под рукой целый парк новеньких тракторов «Кировец».
Эта простая истина отлично прослеживается на примере куда более близкого мне по времени аграрного сектора в СССР. Даже с тотальной механизацией через Машинно-тракторные станции, с героической, но зачастую бездумной распашкой казахстанской целины, с гигантскими проектами по мелиорации и использованию торфа, страна не могла прокормить себя.
И лишь с началом хрущёвской программы «большой химии», когда по всему Союзу начали строиться гигантские химкомбинаты, производящие азотные и фосфорные удобрения, начался робкий, нестабильный, но всё же рост урожайности. Да и с ней, как я помню, каждый год превращался в отчаянную «борьбу за урожай», а полки магазинов так и не ломились от изобилия. Тут, конечно, был и вопрос в чудовищной организации труда и бездарной концентрации ресурсов, но сам факт говорит о многом: без химии даже трактор — дорогая и бесполезная игрушка, неспособная победить законы агробиологии.
Вот так, глядя на этих флегматичных, понурых волов, безэмоционально пережёвывающих сено, я мыслями вновь и вновь возвращался к проклятому крестьянскому вопросу в удручающих реалиях шестнадцатого века, с его неумолимо наступающим пиком Малого ледникового периода. Год от года климат будет становиться холоднее, непредсказуемее, сокращая и без того короткий вегетационный период. И что-то мне подсказывало, что если я в ближайшие годы не решу эту фундаментальную проблему продовольственной безопасности и не заложу основы для аграрного прорыва, то все мои гениальные начинания с металлургией, пушками и мануфактурами будут надёжно похоронены в начале следующего, семнадцатого века.
Похоронены под чудовищными климатическими катастрофами, которые мне были известны не только из учебников истории. Великий голод 1601–1603 годов, спровоцированный, как считается, извержением вулкана в далёком Перу, но лёгший на уже остывающую почву Ледникового периода, унёс до трети населения страны и стал детонатором Смутного времени, ввергнувшего государство в кровавый хаос. Не решив вопрос с хлебом сейчас, я своими же руками строил для потомков колосса на глиняных ногах, который рухнет при первом же серьёзном заморозке, увлекая за собой в бездну и династию, и саму идею единой, сильной державы в максимальных границах средневековой Руси.
Но это не означало, что, размышляя о глобальных вызовах, я мог позволить себе пренебречь тем, что находилось прямо у меня под ногами. Напротив, весь мой накопленный опыт кричал о том, что именно с таких мелочей и начинаются большие перемены. Взгляд, знающий как выискивать узкие места в сложных производственных цепочках, мгновенно цеплялся за то, что можно было исправить здесь и сейчас, получив быстрый и осязаемый эффект.
На истоптанной земле прямо возле волов валялось тяжёлое деревянное ярмо, которое плотники только что сняли, чтобы подогнать по размерам новое.
Я остановился, ткнув носком сапога в отполированное бычьим потом и вековым трением дерево старого ярма.
— Тишка, — негромко позвал я плотницкого старосту. Тот моментально вынырнул из-за спин и пал на колени, комкая в руках шапку. — Твоих ли рук дело сбруя сия тягловая, что для волов делана?
— Так, государь-батюшка, артелью нашей резали, — глухо ответствовал плотник, не смея поднять очей. — Строго по дедову обычаю гнули, из дуба. На выю скотине класть, дабы тянула справно и воз не косило.
— По дедову обычаю, молвишь? — я скривил губы в усмешке, подняв взгляд на тучную, подобную горе, тушу вола. — В том и беда, Тишка, что деды наши физики не ведали, а анатомии и в глаза не видывали. Восстань и зри.
Свита за моей спиной недоумённо и суеверно переглянулась, услышав незнакомые, режущие слух слова. Я же подошёл к волу почти вплотную. Животное лишь шумно выдохнуло через мокрые ноздри, обдав меня тёплым летучим запахом сена.