Получилось. Ошибка, безусловно, имела место быть. С десяток миллиметров, при самом худшем раскладе — сантиметр. Но для отправной точки, для шестнадцатого, это была колоссальная, почти божественная точность. Как только я налажу выплавку стекла, оптику и точную механику, мы проведём новые расчёты, откалибруем систему заново, доведём её до идеала. Но сейчас, на данном этапе, этот кусок пеньки станет осью, вокруг которой завращается наука, промышленность и торговля всей страны.
Свернув эталон пеньки аккуратным кольцом, я велел принести мне самое простое платье. Пора было приучать народ, что государь может ходить и в обычных одеждах не сверкая золотом и камнями. Пока слуга суетливо убирал остатки веревки и нож, я, уже переодетый, шагнул из полумрака своих покоев в сени. Путь лежал неблизкий, через переходы и коридоры Теремного дворца, туда, где к глухой каменной стене у самых Боровицких ворот жались государевы кузни.
Иван Юрьевич, материализовался из воздуха уже в сенях. Я остановил его коротким жестом.
— Иване Юрьевич, — голос мой прозвучал тихо, но не допускал возражений, — вели немедля послать гонца за князем Юрием Ивановичем Щетининым. Дабы ждал он меня у Оружничьей палаты.
Формальности следовало соблюсти. Пусть всем в Кремле уже было ясно, кто здесь истинный государь, по бумагам именно князь Щетинин числился оружничьим, а значит, кузни находились в его прямой епархии. Являться туда без ведома главы приказа создало бы ненужное напряжение. Особенно у самого князя. А он мне был ещё нужен.
Именно его я и решил поставить во главе будущих мануфактур. Вот только князю предстояло узнать одну немаловажную деталь: предприятия эти, по крайней мере на первых порах, станут не государевой, а моей личной вотчиной. А потому и вводить Щетинина в Государев совет, давая ему лишний вес, я пока не собирался. Пусть трудится под моим личным, неустанным и, боюсь, крайне придирчивым надзором. У него просто не было иного выбора, ведь никто, кроме меня, во всём этом мире не мог ни показать, ни объяснить, ни проконтролировать создание того, чему ещё только предстояло родиться. Технологии, которых не существовало на этой Земле. Процессы, немыслимые для здешних умов. Он станет моими руками, а я — его головой.
Выйдя наружу, я вдохнул холодный, сырой воздух и огляделся. До нужных мне «палат» было рукой подать, так что вскоре я уже осматривал их.
Ни одно людское скопление в этом веке не обходилось без кузни — даже в самых захудалых весях чернели вросшие в землю срубы, из которых веяло сажей и жаром. Вот только пользы от них крестьянам было на грош. Инвентарь у смердов оставался таким же убогим, как и века назад — деревянные сохи, тупые серпы, перевязанные сыромятным ремнём. Местные ковали работали больше на проезжий по тракту люд: подковать жеребца, выправить треснувшую ось у телеги, сковать наконечник, чтобы хоть как-то заработать грош звонкой монетой. Но растущее вокруг центра в Москве государство требовала иного подхода.
Территория Казённой оружейной являла собой целый город в городе: плотное нагромождение исполинских деревянных срубов из почерневшей от времени сосны, между которыми лепились приземистые каменные постройки с узкими, зарешёченными оконцами. Дерево и белый камень сплетались воедино.
Каменными строили самые пожароопасные объекты — плавильни, горны, зелейные погреба. А вокруг них теснились деревянные амбары, полные сёдел, сбруи, пищалей, доспехов, луков и копий. Отсюда несло кислым запахом лошадиного пота из ближних конюшен у Боровицких ворот, едким дымом угля, раскалённым железом, серой и расплавленной смолой. Под ногами чавкала чёрная, жирная первомайская грязь, перемешанная с конским навозом и лужами талой воды.
Я двинулся дальше, вглубь этого гудящего человеческого улья, и куда бы ни ступала моя нога, передо мной по земле расходилась волна безмолвия и трепета. Стоило мне показаться в проёме очередной мастерской, как работа там мгновенно замирала. Грохот молотов смолкал, шипение мехов обрывалось, и десятки людей, как по невидимой команде, падали ниц прямо в грязь, угольную пыль и древесную стружку. Бронники, шорники, лучники — все они застывали в земных поклонах, не смея поднять глаз.
Первые минуты своего странствия по палатам мне только и приходилось, что ходить от одного цеха к другому, поднимая с колен перепуганных до полусмерти работников.
— Труд во славу державы подобен молитве к Богу, — терпеливо повторял я, обращаясь то к застывшему с клещами в руках броннику, то к шорнику, выронившему шило. — Негоже прерывать моление сиё, даже ради поклона государева.Станьте!
Но они не понимали. Мои слова, чуждые их миру, где я был наместником Божьим, а работа — лишь тяжкой долей, пролетали мимо ушей. Люди глядели на меня со смесью первобытного ужаса и щенячьего обожания, будто я был не живым человеком, а сошедшим с иконы ликом. Лишь зычные, нервные окрики сопровождавших меня жильцов, заставляли их кое-как подниматься. Неуклюже и медленно, они возвращались к своим верстакам и горнам, но это была лишь видимость труда. Молотобойцы заносили молоты и застывали, не решаясь ударить; точильщики водили лезвиями по кругу без нажима; подмастерья качали мехи, не раздувая пламени. Вся их суть, все помыслы были сосредоточены на мне, на моей щуплой фигуре в тёмном сукне. Они не работали — они продолжали свою безмолвную, истовую молитву, пожирая меня фанатично преданными, горящими глазами.
С такими же глазами ко мне прибежал и князь, приблизившись, он даже не задумался. То ли вековой инстинкт выживания, то ли свежий мистический трепет ударили ему в голову, но он даже не стал искать сухого островка. Тяжёлое тело князя в роскошной, подбитой дорогим мехом шубе с чавкающим, влажным звуком рухнуло прямо в весеннюю жижу. Грязь брызнула во все стороны, испачкав его лицо и бороду, когда он уткнулся лбом в раскисшую землю в двух шагах от моих сапог.
— Встань, Юре Иванович, — произнёс я ровно, не выказывая ни удивления, ни презрения, после его стандартного представления. Для меня этот жест был лишь очередным доказательством того, что операционная система государства перепрошита успешно. — Негоже моему оружничьему в грязи сей валяться. Отрись да подойди ко мне.
Щетинин, тяжело дыша, поднялся. Его дорогая одежда была безнадёжно испорчена, с пальцев капала жидкая глина, но в глазах светилась лишь собачья преданность и готовность внимать.
— Государь батюшка… — пробормотал он, судорожно обтирая руки о полы испоганенной шубы.
— Не за поклонами я пришёл, — жёстко перебил я его, доставая из-за пазухи свёрнутую пеньку и вкладывая её прямо в его перепачканные грязью ладони. — Внимай же и помни. Дважды говорить не стану, а спрос за исполнение будет скор и строг. Я — голова, княже. Ты — руки мои. Дел государевых у меня довольно, и над каждым мастером стоять мне недосуг.
Мы подошли вплотную к жерлу горна, от которого пылало нестерпимым жаром.
— Перво-наперво, — я указал на верёвку, которую князь держал как величайшую святыню, — вели лучшим кузнецам выковать из железа самого чистого полосу. Плоскую, гладкую, с краями округлыми. Длиною ровно в сию вервь. Ни на волос длиннее, ни на волос короче. Пусть сперва выстругают по ней дощечку деревянную, по лесине сей и сверяют ковку, дабы жар металла не спалил пеньку. А как железо остынет — приложат вервь начисто. Где лишек — сточить напильником. Сделают криво — спрос будет не с них, а с тебя. Когда полоса будет готова, принесёшь её мне, я сам её на равные доли размечу. То будет наше главное мерило длины на всю Державу.
Князь жадно кивал, ловя каждое слово.
— Как мера железная будет мною утверждена, сажай столяров за дело. Пусть точат из дуба сухого, выдержанного да олифой пропитанного, что сырости не боится, сотни таких же мерил. Каждое по железу вымерять и метки ставить. На всяком мериле деревянном, по всей длине, печать мою выжигать клеймом раскалённым. И чтоб к исходу третьей седмицы первые короба с мерилами уже ушли обозами по крупным градам.