— Лихорадить будет! — уверенно сказал Демьян. — Гадать не надо! До утра семь потов сойдет.
— Ну так после купания в ледяной-то воде — еще бы не лихорадило, — ворчливо отозвался Тонда.
Кася посмотрела на него. Свет лучин резал глаза, все расплывалось, хотелось дальше спать.
И шее отчего-то было щекотно, как смотрел кто в спину. Непривычно так, непонятно.
— Сколько я так? — хрипло спросила Кася.
— Да почитай сразу и вытащили, — сказал Демьян. — Этот вот за тобой сиганул, прям как был, в портах и рубахе. Ну ты резкая, Каська, глаз да глаз нужен. Моргнул — а ты уже рыбкой под лед ушла. Всех подводных проказников перепугала!
Он болтал что-то еще, Кася смотрела на Тонду, тот сыпал в ступку травы и сушеные ягоды, растирал это все, снова снадобье готовил.
— А потом домой притащили, сразу к теплу, чтобы отогреть, — говорил черт. — Колдун тебя мазью растирал. Закутали и почитай третья лучина уже горит…
— Помолчи, а? — взмолился Тонда. — Голова уже от твоей трескотни болит.
Демьян сдулся и забухтел, как вредный старик. Посмотрел на Касю — во взрослых глазах на мальчишеском лице читалось что-то, похожее на жалость к ней.
Умеют ли черти жалеть? А любить? А помогать искренне, из желания помочь, а не заради кусочка души — умеют?
По всему, что Кася слышала, выходило, что нет, а ты вот посмотри на этого: и жалеет будто, и помогает просто так. И вздыхал тогда — совсем по человечески, с людской тоскою, горькой, понятной. Может, и не о ней вздыхал, о своем о чем-то, но значит — чувствует-то Демьян совсем как человек!
— Тонда, — сказала Кася и легла, натянув одеяло почти на нос. — Я ее видела.
Колдун застыл на миг, прекратил зелье в ступке тереть.
Кася хотела сказать ему, что нет, не была Смерть красивой, но не стала. Побоялась.
А потом ее куда-то унесло.
Лихорадило и правда до утра, из жара бросало в озноб. Снились рваные, путаные сны, не злые и недобрые, и слава богу — ничего из того, что Кася у Смерти в гостях видела, ей не приснилось: ни Витушка, ни старый князь, умирающий в снегу, ни то, как проклятье выворачивает тело Мстиши, лепит из него, человеческого, страшного зверя. Ни горящие дома, ни мертвецы на воротах. В полусне пила она горькое варево, которое Тонда давал ей, говорила колдуну что-то, чего сама потом не помнила, и снова засыпала. Просыпалась и засыпала, пока не уснула совсем.
И тогда ей приснился Богдан. Не Богдан-мертвец, не страшная нежить, зовущая за собой, а тот, прошлый Богдан, летний Богдан, с которым она целовалась у ручья. Снились ей эти поцелуи, снилось лето, сумерки прозрачные, травы сочные, птичий щебет и алая бусина. Снились глаза любимые, горячие губы и нежные слова.
Ты же мертвый, говорила Кася во сне, зачем ты здесь, а он отвечал, что не мертвый, что придумала она, что у них впереди целая жизнь, она будет красивой и ладной.
Нет, говорила Кася, нет впереди никакой жизни, ты мертвый, Богдан, я-то знаю. Это во сне лето, рыбы в ручье играют, шелестят камыши, а за сном — лютая зима, и в той зиме ты мертв. Умер. Лежишь на землях Мстиши Волчка. Не уходи, Богдан, не надо тебе с этими, пришлыми.
И вот уже стоят они на мосту друг напротив друга, и вяжет Богдан узел платка на Касиной груди, и просит ждать его, а Кася говорит: не уходи. Кася говорит: не надо, слушай, впереди целая жизнь, проживи ее со мной, ты же мертвым ляжешь, если уйдешь. И так от этого горько, будто хватаешь самое дорогое — а оно ускользает из рук, будто ищешь драгоценное — а не находишь нигде. Будто зовут тебя, зовут, а узнать не могут.
Снится Касе Богдан, как живой, мчат они на санях, на тех самых, что на Масленицу были. Вокруг сумерки холодные, закат алым горит, звезды мигают в темном небе, мороз кусает за щеки. Кони быстрые летят — по полям снежным, мимо черной громады леса, и далеко-далеко где-то горят огни.
Быстрее, смеется Кася, еще быстрее! И сани летят вперед, мимо леса и деревень, мимо заброшенных овинов, мимо сгоревшей церкви, мимо пустых домов.
Быстрее, смеется Кася, давай быстрее! Весело так! И сани летят вперед, по замерзшей реке, мимо мельницы, чернеющей под луной, мимо проруби и одинокой избушки рядом.
Богдан оборачивается — бледен он и печален.
— Кася, — говорит он. — Я устал, я так страшно устал, Касенька. Отпусти меня, дай покой!
— Хорошо, — говорит Кася.
И сани ныряют в прорубь — уходят в глубину, кони становятся щуками. Вода черна, лед светится над головой, русалки спят мертвым сном на дне, кости чьи-то лежат и водоросли, как пожухлая трава.
Богдан тянется к Касе, целует ее крепко — и она просыпается.
Когда Кася проснулась, когда вышла, накинув тулупчик, чтобы воздуха глотнуть — был уже ясный, морозный день, румяно-золотой, с инеем на деревьях и синим-синим небом. И солнцем, и хрустящим под ногами настом, и снегирями, которые слетели с дерева, росшего у забора.
Тонда дрова рубил, Демьян-мальчишка их складывал поближе к крыльцу. Домовой-кот сидел на перилах, пушился от мороза, хвостом лапки обвивал. Смотрел на Касю зеленущими глазами, щурился.
И голова не болела совсем.
Кася вдохнула так глубоко, что в груди заболело от свежего морозного воздуха, и в горле запершило. Она кивнула Тонде, улыбнулась ему, подумала, что не помнит ничего из разговоров в лихорадочном бреду.
— Демьян! — позвала она и, когда черт подошел, наклонилась и шепнула: — Мне ножницы нужны.
— Зачем тебе ножницы? — спросил Демьян и поправил слишком большую для него, мальчишки, шапку.
Взрослые глаза впились в Касю колючим взглядом.
— Ну, надо, — ответила Кася. — Для дела. И гребень хороший, косу расчесать.
Черт пожал плечами. Глаза его блеснули, понял, видать.
— Надо так надо, жди, сейчас принесу.
Тонде она ничего говорить не стала — стыд, страх и тоска сковали горло, сдавили грудь. Прощаться с косой хотелось в одиночестве.
Кася скрылась в избе, расплела косу, свернула ненужную больше ленту — та истрепалась, подвыцвела — и бросила ее в печь.
Демьян принес и ножницы — блестящие новизной, большие, может, овечьи, и гребешок — костяной, с перламутром, дорогой, барский. Кася такой только у матушкиной родни видела. Прикасаться страшно — такая-то красота! Гребень ласково коснулся прядей, скользнул вниз — и Кася заплакала. Слезы катились по щекам крупные, горячие, падали с подбородка на грудь, текли по шее.
Она заплела две косы, чтобы проще резать было, и отсекла их под корень.
Ножницы поскрипывались, вгрызаясь в волосы, холодили кожу.
Закончив, Кася повязала непривычно легкую голову платком, сложила мертвые косы кольцом, перевязала ниткой, сунула за пазуху. Подумала — и гребень тоже за пазуху сунула, оделась — и вышла вон.
Колдун, с которым она столкнулась на крыльце, только посмотрел ей в глаза, что-то свое понял, кивнул и не стал ничего спрашивать. Кася была благодарна за это.
Она дошла до мостков, до чернеющей холодной воды. Демьян, обернувшись псом, бежал за ней, приглядывал. Он остановился у какой-то лишь ему понятной границы, замер, подняв переднюю лапу перед собой, как будто бы хотел шаг сделать — но не мог. А потом с печальным тявком опустился на зад, завыл, предупреждая о чем-то.
Солнце уже садилось, мир был золотистым, огненным, с белым тусклым осколком луны в небесах. Пахло дымом, водой и подгнившим деревом.
Кася замерла перед полыньей, не зная, что делать. Утопить косы? Позвать кого? Снова раздеться — и в воду? Она смотрела в темную полынью, на крошево льда, качающееся на волнах, ждала, не появится ли из глубины русалка или большая рыбина, посланница госпожи. Влажный мороз больно кусался, небеса темнели, зажигались звезды. Когда закат почти погас, на черную воду села большая белая птица.
Она выгнула длинную шею, посмотрела на Касю:
— Что, не узнала? — раздался знакомый голос.
Касе показалось, что глаза на птичьей голове были человеческими, слепыми.
— Не узнала, госпожа моя, — ответила Кася.