— Богдан? — спросила она у темноты.
— Я, Касенька, я…
Холод коснулся щеки — как ледяной рукой провели. Жжется!
Кася отпрянула. Вскочила на ноги, бросилась к углу с иконами, зашептала молитву — подумала, что нет под рукой ничего тяжелого. Но помогает ли тяжелое против мертвеца?
Да как же так, думала Кася, да быть того не может.
— Уходи! — велела она.
Язык во рту еле ворочался.
— Гонишь меня? — спросила темнота голосом Богдана, таким печальным, что от жалости у Каси сердце дрогнуло.
— А если бы и гнала?
Темнота ответила не сразу. Она будто бы думала, ворочалась сама в себе, вспоминала.
Кася видела, как в зеркальном стекле, посветлевшим, будто и правда падал в него призрачный свет, мелькнуло что-то.
Холод снова приблизился к лицу — но не смог дотронуться. Иконки над головой Каси не пускали темноту к ней. Здесь, в углу, даже было как будто теплее.
— А что же ты тогда вернуться просила, а? — голос Богдана звучал уже не печально — с насмешливой злобой. — Я ж к тебе шел, за тобой! О тебе думал там, вдали от дома…
Кася замерла, не зная, что делать, кроме как молиться. Все перебрала: и “Богородицу”, и “Отца небесного”, и даже то, что только обрывочками помнила.
— Помнишь, как у ручья тогда…
…и очисть нас от всякой скверны…
— Кася, Касенька…
Кася помнила, помнила, от того плакать хотелось навзрыд — потому что хорошо она помнила, что жалко ей было Богдана, горько расставаться, но ничего, ничегошеньки она ему тогда не обещала.
— Кася, давай сбежим?
Холод вдруг отступил. И мир стал другим. Обычным. Будто сквозь смертную тень, которая окутывала Богдана, как саван, пробилась вдруг жизнь, та, что всегда вокруг была. Шуршание мышей. Поскрипывание старого дома. Тревожный, неправильный звон колокола — бом! бом! бом! Гул откуда-то снаружи.
— Кася, я же к тебе пришел! К тебе! Издалека шел, сапоги стер до дыр!
Кася выдохнула, медленно, тихо, и сказала твердо:
— Ты мертвец, Богдан. Ты — мертв. Тебя здесь быть не может.
Бом! Бом! Бом!
И как будто бы бьется что-то сквозь ставни, что-то страшное, отблески красного, жаркого, бешеного.
Темнота заметалась, загустела опять, обдала злым кусачим холодом.
— Ну, смотри, Катаржина, — прошипела эта темнота искаженным, страшным голосом. — Сама вернуться просила, я вернулся — и от тебя не отстану!
И все исчезло вдруг — и густая тьма, и холод, и страшный голос. А через миг, через один удар сердца — распахнулась дверь и в спальню ворвалась растрепанная Мила в полушубке поверх домашнего платья.
Она держала фонарь со свечой и в его свете лицо Милы было бледным и страшным, испуганным и обреченным.
— Пожар, Кася! Пожар! Церковь горит!
* * *
Кася видела пожары прежде, каждое лето что-нибудь да горело: дом на окраине, сарай, баня ли, старый амбар. И как выжигали старую траву на полях Кася тоже видела. И как жгли однажды камыш, чтобы осушить болотце и проложить тракт через него.
В один год горели в округе торфяники, неблизко, но и не то, чтобы далеко. Дым долетал до Старореченска, густой, пахучий, оседал сажей на лицах и домах, на деревьях, на всходах. Ни белья высушить, ни по улице пройтись. Солнце сквозь дым сияло красное, как воспаленное, и все ходили с лицами, обмотанными влажными тряпками. Плохой тогда был год, а Кася, пусть и была маленькая, но запомнила его.
Страшная сила — огонь.
Без него никак, он — и тепло, и свет, и пища. Но он же — пожирающая все на свете ярость, безжалостное, голодное пламя, от которого нет спасения, если оказался в нем.
Церковь горела страшно.
Кася выскочила из дома, в чем была, только тулупчик поверх накинула и платок кое-как повязала. Они с Милой застыли на мостках посреди толпы. Все вывалили наружу: кто из любопытства, кто — из страха, что следующим займется его дом. Люди уже таскали воду, сквозь толпу пролегла дорожка, передавали друг другу ведра, гасили огонь там, куда падали искры.
Церковь было не спасти, но город — город спасать было нужно!
Кася тоже встала в эту цепь, схватилась за ведерную дужку. Вскоре ее руки, голые, потому что не подумала схватить варежки, занемели от холода.
Отблески рыжего, алого, кроваво-красного ложились на снег. Летел пепел. Сквозь языки пламени, невыносимо яркого в своей сердцевине, проступали очертания остова церкви. Он разрушался.
Пахло огнем, пахло добрым домашним очагом, нагретым деревом, дымом и, что самое страшное, пахло горячим мясом.
Женщина в старом кожухе и сером пуховом платке, которой Кася передавала тяжелое, полное ледяной воды ведро замешкалась. Она встала лицом к пожару, осенила себя святым знамением, яростно зашептала молитву, перемежая ее испуганными словами.
— Люди сгорели там, — услышала Кася. — Пахнет как… Господь, сохрани!
И тут-то она поняла, что не чудится ей, что этот запах — как из печи, когда лежит в ней на глиняном поддоне окорок, как от бараньей туши, повешенной над большим костром, — этот запах горелого мяса означал одно. Там, в огне, внутри горящей церкви, был человек.
Касе стало плохо. Желудок перевернулся, к горлу подкатил кисловатый ком. Она выбежала прочь, пробралась сквозь толпу, кое-как расталкивая всех локтями. У деревянной стены, в двух шагах от тулупов, сапог, кожухов, лаптей и платков, от людей, стоящих стеной вдоль улицы, Кася согнулась и ее вырвало желчью.
Едкий дым расползался над городом, от него из глаз текли слезы. Кася обтерла лицо снегом, сунула в рот льдинку, чтобы смыть неприятную кислую горечь, привалилась спиной к стене.
Огонь, поняла она, не сидел на месте — перекинулся на дворы. Пополз дальше, по заборам и крышам. Его заливали, закидывали снегом, не давали ему пройти дальше.
Лаяли собаки, мычали коровы в хлевах, блеяли овцы, чуяли — что-то страшное творится у людей.
Надо идти помогать. Надо найти Милу, матушку, отца — просто чтобы было не так страшно, не так мерзко на душе.
Церковь горит! В пост! Святое место — и за ночь в пепелище!
Кася заставила себя вернуться на место, схватиться за ведро, но прежде, чем она нашла ту женщину в кожухе, она увидела Желну. Растерянную, в сбившемся на затылок платке. Растрепанные седоватые волосы торчали, как солома. Желна будто искала кого-то, высматривала в толпе, ежась на холоде.
И сердце отчего-то забилось чаще.
Бабушка! Бабушкин дом недалеко! Она там одна — старенькая и слепая!
— Простите! Мне надо до дома бежать! — крикнула Кася, поймала осуждающий взгляд — подумали, наверное, что она врет, что просто испугалась, ручки побоялась морозить.
И пусть! Пусть думают, что хотят!
Кася бросилась по улице к бабушкиному дому, туда, куда и правда полз по заборам и крышам яростный, дикий огонь.
Раздался страшный звук, скрип, долгий, протяжный, похожий на сиплый вздох больного, громкий скрежет. Что-то ухнуло за спиной. Кто-то заорал, заголосил, заплакал.
Это упала колокольня, разлетевшись тысячей искр, тысячей всполохов огня, сотней угольков и деревянных осколков. Но этого Кася уже не видела, она бежала, не оглядываясь, путаясь в подоле, оступаясь в неудобных, надетых на домашние носки старых валенках.
У дома Богуславы было тихо. Гул огня и невыносимый его жар сюда не добрались, они остались за спиной, будто бы свернув несколько раз, пролетев бегом соседние улицы оказалась Кася в другом совсем городе. Только отблески огня на темном небе и запах пожара напоминали, что огонь близок.
Как стремительно бежал огонь по полю! Как быстро пожирал камышовые заросли! Сюда тоже по крышам дойдет, глазом не успеешь моргнуть.
Кася толкнула воротца — те открылись легко — пробежала в темный двор. Звякнула цепь, заворчал в конуре пес, высунул мохнатую морду.
— Тихо, тихо, — прошептала Кася.
Пес вылез, ткнулся мокрым носом в ладонь, завилял хвостом и беспокойно заскулил.
Может, по Касе соскучился. Может, чуял огонь и дым, страх, которым Кася успела пропахнуть.