Смотрела она прямо, чего в этом зале за вечер не сделал никто, кроме Елены Орловой, — но Елена смотрела, чтобы понять, а эта, кажется, просто не считала нужным отводить глаза.
— Мы с вами вторую неделю сидим на одних лекциях, — сказала она, — но вы садитесь так, чтобы к вам не подсаживались.
— Я не нарочно.
— Нарочно. Но это ваше дело.
— Вам здесь скучно?
— Мне здесь интересно, — сказал я. — Просто интересно не то, ради чего сюда ходят.
— А. — Она посмотрела на зал, потом на меня, и я приготовился к вопросу, который задают все.
Вопроса не последовало.
— Тогда стойте дальше, — сказала она. — А я пойду есть. На втором ярусе кормят бесплатно, и это единственное, ради чего я сюда хожу.
И тут я сделал вещь, которую не планировал и которая не помогала мне ни в чём.
— Что там дают?
— Пирожки и что-то с рыбой. Рыба сомнительная. — Она уже отвернулась, но остановилась. — Идёте?
Второй ярус был почти пуст: два стола, длинная скамья и человек в фартуке, которому явно велели стоять до утра. Мы взяли по тарелке и сели у перил, откуда весь зал лежал как на ладони, — единственное, что я мог занести себе в оправдание.
Вниз я посмотрел один-единственный раз.
Ела она быстро и без всякого смущения, будто весь день провела на ногах и только сейчас села, и между делом рассказывала мне, кто в этом зале с кем не разговаривает и по какой причине. Половина причин была смешная. Про Кровиных она не сказала ни слова, потому что не знала о них ничего, кроме того, что они «те, которые с настойками».
— Вы ничего не спрашиваете, — сказал я.
— Про плиту? — Она пожала плечами. — Хотела. А потом вспомнила, какое у вас делается лицо, когда к вам лезут с этим на лекциях. Вежливое. С таким лицом обычно врут, а мне не хочется, чтобы вы мне врали.
Наблюдение было точное, и собрала она его за полторы недели, ни разу со мной не заговорив.
— А если бы всё-таки спросили?
— Соврали бы. — Она подцепила последний кусок. — Но потом бы жалели, я это по людям вижу. У меня отец такой: сначала соврёт, потом три дня ходит и объясняет, почему так было надо.
Отца она упомянула без всякого нажима, и я не стал спрашивать, кто он, — за вечер это был первый разговор, в котором мне не нужно было ничего выяснять.
Внизу заиграли громче. Кто-то у стойки уронил бокал, и звон разошёлся по всему залу, и человек в фартуке пошёл вниз со щёткой, тяжело переступая.
— Спасибо за компанию, — сказала Женя, вставая. — Возвращайтесь к своей колонне, я не буду мешать. Только уходите пораньше.
— Почему?
— Потому что после полуночи здесь становится глупо, — сказала она. — А вы не из тех, кому идёт глупо.
Она ушла к лестнице, и по дороге её остановили дважды, и оба раза она отвечала на ходу.
Я вернулся к колонне и снова стал смотреть на зал. Управляющего Кровиных я при этом упустил: следующее время ушло на то, чтобы разобраться, что сейчас произошло.
Ничего не произошло. Мне сказали, что рыба сомнительная, и посоветовали уйти до полуночи.
За две жизни со мной говорили короли, командующие, жрецы и палачи, и я держал в голове всё, что из этого стоило держать. Разговор про пирожки я запомнил тоже, и это раздражало сильнее, чем всё остальное за вечер.
Кровин-младший спустился с галереи около одиннадцати.
Я понял, что это он, до всякого имени, потому что зал изменился раньше. Два стола у стены перестали ждать. Смех у стойки стал тише на полтона. Женщина у окна впервые за вечер повернула голову.
Он был выше меня на полголовы, лет двадцати пяти, тёмный. Ему за всю жизнь ни разу не сказали «нет», и это было видно сразу.
Мастер. Второго ранга.
Определил я это по коридору, который расступился перед ним сам собой: в зале не нашлось никого, кто мог бы его остановить.
Он шёл прямо ко мне, и он шёл ко мне с самого начала.
— Жаров, — сказал он и остановился в двух шагах. — Григорий Андреевич.
— Мы не знакомы.
— Мы знакомы третью неделю. — Он улыбнулся. — Просто вы об этом не знали.
Вокруг стало тихо слоями: сначала замолчали ближние, за ними следующие, а потом сделалась слышна музыка, и оказалось, что играют неподходящее.
— Я хотел посмотреть на того, кто ходит в наш архив, — сказал он.
Он знал про архив, и это было первое неприятное: старуха в подвале либо донесла сама, либо кому-то проговорилась, либо доложил тот, кто смотрел за ней.
Второе было хуже. Он говорил об этом вслух при трёхстах свидетелях. Тот, кто хочет сохранить дело в тайне, так не делает. Ему нужна была огласка.
— Архив хозяйственный, — сказал я. — Он общий.
— Он общий. — Кровин кивнул, соглашаясь. — И книги закупок общие, и стипендии, и вообще всё. Другое интересно: зачем графский сын, у которого через одиннадцать дней кончается защита короны, три вечера подряд считает чужие счета за реагенты.
«Через одиннадцать дней» он произнёс не заглядывая никуда.
— У вас хорошая память на даты.
— У меня хорошая память на тех, кто собирается сделать глупость.
Он сделал полшага вперёд, и в этом полушаге не было угрозы — он просто встал так, чтобы нас лучше слышали.
— Ваш отец получил предложение и ответил на него оскорблением. Письменно, через Канцелярию, с печатью. Мы люди терпеливые, мы предложили ещё раз, тише. Он не ответил вовсе. — Кровин развёл руками, показывая залу, что сделал всё возможное. — А теперь его сын лазает по нашим бумагам. Мне придётся спросить прямо, потому что иначе это будет выглядеть, будто я боюсь спрашивать. Вы что-то ищете против моего рода, Григорий Андреевич?
Триста человек ждали ответа.
И вот тут я увидел троих.
Они стояли врозь, в разных концах зала, и заметил я их по геометрии: один у выхода на набережную, один у лестницы, один у служебной двери. Три точки, и между ними весь зал. Гости так не встают. Людей так расставляют, когда никто не должен выйти незамеченным.
Ни один из них не смотрел на нас. Все трое стояли лицом к залу, по-караульному, и ни один не держал в руках бокала.
Я успел подумать, что Воронов просил сообщать ему о таких, что раньше завтрашнего утра у меня не выйдет и что до утра ещё далеко.
— Ищу, — сказал я.
По залу прошло движение.
— Простите?
— Вы спросили без обиняков, я так же и отвечаю. Ищу. — Я поставил бокал на подоконник за спиной, потому что руки должны быть свободны. — Мне восемнадцать лет, у моего рода через одиннадцать дней кончается защита, и ваш род сделал нам предложение, от которого отказываются один раз. Разумеется, я ищу. Странно было бы сидеть и ждать.
Он этого не ждал. У него сместился вес с ноги на ногу, а лицо осталось прежним, и это несовпадение стоило мне всего вечера наблюдений.
Он готовил разговор, в котором я вру, а он ловит.
— Вы понимаете, что сейчас сказали?
— Я сказал, что защищаю свой род. — Я посмотрел ему в лицо и, помня науку Натальи Ивановны, заставил себя смотреть именно туда. — Это не преступление. Пока.
Он засмеялся.
Смех был хороший, лёгкий, и половина зала засмеялась вместе с ним, потому что так устроены залы.
— Мне нравится, — сказал он. — Правда нравится. Восемнадцать лет, а разговариваешь как взрослый. — Он перестал улыбаться, и это заняло полсекунды. — Поэтому и обойдёмся без взрослых глупостей. Я вызываю вас. Сегодня, здесь, во дворе. До первой крови или до отказа.
Тишина стала другой.
Я слышал, как за спиной кто-то поставил бокал на стол и промахнулся мимо подставки.
Мне восемнадцать. Ученик, шестнадцать дней после инициации. Он Мастер второго ранга, и дело тут не в силе, а в породе: между нами примерно то же, что между мною и Гуровым в первый день, только помноженное на стихию.
Отказаться было нельзя. Род, чей наследник уклонился при трёхстах свидетелях, теряет то самое, чем отец держался двадцать лет: право говорить, что нас трогать невыгодно.
Согласиться значило выйти во двор и там либо умереть, либо сделать то, чего мне неделю велели не делать ни при каких обстоятельствах.