На пятый день в мою конуру заглянул Дитрих.
Как и обещал, он принёс яблоко. Небольшое, тёмно-красное, с тусклым, слегка подгнившим пятнышком на одном боку — последняя заготовка из глубоких графских погребов.
Брат уселся на трёхногий табурет у стены, закинул ногу на ногу и некоторое время молча разглядывал, как я мелкими заходами въедаюсь в жёсткую мякоть.
Потом негромко произнёс:
— Ты сегодня получше выглядишь, Марк.
Не «не сдохнешь». Не «отлегло». Получше.
Я отметил этот нюанс мгновенно: Дитрих подсознательно перестал говорить со мной как с умирающим, капризным ребёнком. Сдвиг был совсем крошечным, едва уловимым, но чертовски важным.
Брат посидел ещё с полчаса. Походя рассказал, что старый капитан Шонборн с утра снова орал у надвратной башни на городских арбалетчиков, потому что какой-то новобранец вздумал натягивать тетиву «козьей ножкой» прямо посреди узкого проезда, и, пожелав мне укрепления сил, ушёл по своим делам.
А я ещё долго крутил в пальцах огрызок яблока с коричневыми косточками и думал о том, что пряный, слегка винный запах яблочной кожуры пахнет совершенно так же, как ранней осенью у метро «Сокол», когда бабки продают урожай с подмосковных дач.
От этой вспышки памяти желудок скрутило куда сильнее, чем от боли в сломанных рёбрах.
На шестой день я впервые вышел на открытый воздух.
К утру над заснеженной долиной выпал первый настоящий предзимний снег — редкая, колючая крупа, которая тут же таяла на нагретых дыханием скота камнях двора, превращая навоз и глину в серую, чавкающую кашу.
Резкий, ледяной порыв ветра ударил в грудь с такой силой, что я мгновенно зашёлся сухим, надсадным кашлем.
Стражники у решётки ворот проследили за мной равнодушными глазами. Конюх Петер, ведя под уздцы старую саврасую кобылу, коротко и сдержанно кивнул. А одна из дворовых собак — огромная, со шрамом через морду и рваным левым ухом — неторопливо подошла, понюхала мои сапоги из сыромятной кожи, чихнула от запаха дёгтя и лениво поплелась обратно к кухонному крыльцу, где пахло вытопленным жиром.
Тело умершего мальчика узнавало этот двор без участия моего разума.
Память подбрасывала детали и имена сама собой, без всяких усилий с моей стороны.
Пса со шрамом звали Бруно.
Старого конюха — Петер.
Мальчишку с водовозным ведёрком — Лотар.
Я не выуживал эти сведения из архивов. Знание просто всплывало на поверхность, как масло в воде. Мозг взрослого московского историка и подкорка средневекового подростка медленно, со скрежетом, но притирались друг к другу.
Вернувшись в каморку, я ещё долго не мог согреться — промёрзшие кости гудели от холода. Но впервые за эту бесконечную неделю я почувствовал внутри не только животный страх перед будущим. Появилось что-то ещё. Злая, упрямая гордость.
Я вышел во двор. На своих двоих. Не рухнул в грязь.
На седьмой день был назначен общий семейный обед.
Рано утром Гертруда принесла из глубоких сундуков одежду. Не привычную больничную дерюгу, а выходной наряд. Тёмно-серый шерстяной дублет — суконный, жёсткий, но вычищенный до блеска. Тёмные плотные штаны-шоссы. Чистую рубаху из сермяжного льна. Тяжёлый кожаный ремень с кованой железной пряжкой, пока ещё без ножна.
Я долго молча разглядывал эту упряжь, разложенную на крышке сундука.
Это был не простой приём пищи. Это было формальное возвращение наследника в сословие. Если я сумею дойти до большого зала, выдержу несколько часов за столом и не сявкну от боли на глазах у вассалов — меня перестанут считать списанным имуществом.
Если нет… Об этом варианте я старался вообще не думать.
Гертруда помогла мне продеть руки в узкие рукава льняной рубахи, но дальше я мягко отстранил её руки. Справлялся сам. Медленно. Зубы сжаты, на лбу капли пота, пальцы плохо слушаются заскорузлых шнурков после лихорадки. Но узлы на штанах я завязал лично.
Когда последний шнурок затянулся, я ощутил почти детское, глупое, но невероятно острое удовлетворение. Мелкая победа над немощным телом.
Гертруда принялась расчёсывать мои густые тёмно-русые волосы жёстким деревянным гребнем. Зубья цеплялись за колтуны. Она ворчала про себя, распутывая узлы, накопившиеся за неделю лежания.
Я молча терпел. Процедура была слегка унизительной, но по-своему странно успокаивала.
В какой-то момент, не переставая орудовать гребнем, старая нянька тихо произнесла:
— Помни, соколик мой… Граф Конрад любит, когда ему отвечают коротко и без лишней воды. Слово — отрубил, и молчи.
Я слушал предельно внимательно.
— Брат Арнольд любит, когда громко хохочут над его шуточками. Даже если они паршивые.
Пауза.
— С братом Дитрихом… с ним просто. Он чист, как вода в ручье.
Она давала расклад без пафоса, буднично, словно объясняла на пальцах, как правильно переходить размытую ровную гать в распутицу. Это была настоящая инструкция по выживанию в замковой иерархии.
— А кто ещё будет за столом? — тихо спросил я.
— Кастелян. Отец Ансельм. Капитан Каллиган. Мастер Освальд. Ну и рыцари, что из дальних ленов приехали.
Освальд.
Имя зацепилось в уме, словно крючок. В памяти прежнего Марка тут же поднялся смутный, неясный силуэт: строгий чёрный дублет, вечные кожаные папки, деревянные счёты, въевшийся в пальцы запах железо-галловых чернил.
Главный управляющий графства. Человек, которого крайне редко видели за простым семейным столом.
Я медленно повернул голову к Гертруде:
— Освальд обычно обедает с графом?
— Что ты! — качнула она чепцом. — Только когда в графстве готовится большое дело или приехали важные бумаги от сюзерена.
Управляющий не приходит на обед без причины. Мысль сформировалась быстро, сухо и холодно. Происходит что-то системное.
Гертруда закончила с причёской, расправила жёсткий воротник моего дублета и на мгновение замерла, всматриваясь в моё лицо. Затем истово, с глубоким вздохом перекрестила меня трижды.
— Пошли, миленький. Пора.
Она проводила меня до самого начала винтовой лестницы. Дальше идти вместе с нянькой было нельзя. Я понял это без подсказок. Пятнадцатилетний дворянин мог скулить под опекой старухи в каморке больного. Но появляться перед замковой дружиной под ручку со служанкой означало политическую смерть.