Теперь я смог разглядеть себя при дневном свете, пробивавшемся сквозь мутное стекло бойницы. Да уж, зрелище не для слабонервных. Передо мной стоял типичный забитый пацан из обедневшего рыцарского рода, который всю жизнь пытался казаться старше и грознее, чем был на самом деле.
За дверью раздались шаги.
Тяжёлые, размеренные, уверенные шаги человека, который никогда не сомневается в своём праве навязывать свою волю окружающим. Звук кованых каблуков по каменным плитам коридора не оставлял места для сомнений: хозяин замка шёл по расписанию.
Гертруда исчезла быстрее тени — её серая юбка лишь шелестнула в проёме двери, когда она растворилась в тёмных сенях, оставляя меня один на один с неизбежным.
Шаги остановились прямо перед моей дверью.
Сердце в груди забилось часто-часто, ударяя в рёбра, как испуганная птица в клетке.
Дверь отворилась без скрипа — петли здесь смазывали регулярно. В проёме показалась долговязая, сухая фигура графа Конрада Дерстена. Никаких излишеств: грубый серый кафтан без меховой опушки, потёртый кожаный пояс с тяжёлым ножом в ножнах из сыромятной кожи, сапоги, покрытые засохшей чёрной грязью конюшен. От него разило смесью конского пота, дёгтя, оружейной смазки и прохладного утреннего воздуха. Настоящий феодал-практик, у которого нет времени на куртуазные манеры, потому что за стенами замка идёт война, а в амбарах заканчивается фураж.
Он молча перешагнул порог, бросил на меня короткий, оценивающий взгляд своих выцветших серо-голубых глаз — без единой капли отцовской нежности или радости исцеления — и остановился посреди комнаты, заложив большие пальцы за ремень.
Я стоял, вжавшись лопатками в холодный камень стены, изо всех сил стараясь не показывать, как дрожат мои колени.
— Встал-таки, — произнёс он наконец. Голос его был ровным, сухим, лишённым каких-либо эмоций.
Я лишь молча кивнул, боясь разомкнуть пересохшие губы — голос мог подвести, выдав меня с потрохами.
Конрад сделал два шага вперёд, протянул свою широкую, покрытую шрамами и мозолями руку, ухватил меня за подбородок мёртвой, стальной хваткой и резко дёрнул лицо к свету, падающему из бойницы. Он всматривался в мои глаза так, будто пытался найти там следы помешательства или одержимости. Видимо, не найдя ничего, кроме животного испуга, он так же резко отпустил меня и отступил на шаг назад.
— Старый Эльмар клялся всеми святыми, что к утру ты уже остынешь, — бросил он, глядя куда-то в угол, на грязный соломенный тюфяк. — Я велел причетнику готовить поминальный воск на троих. Падать с яблонь — это ремесло крестьянских недорослей, Марк, а не сына графа Дерстена. Гертруда три дня у дверей волосы на себе рвала. Я убиваться не собираюсь.
В этих словах не было истерики. Была лишь убийственная, леденящая кровь правда жизни: этот человек выжег в себе всю сентиментальность ещё во время первых походов, оставив лишь голую функциональность.
— Ровно через неделю я жду тебя в большом зале, — продолжил граф, уже разворачиваясь к выходу. — Без нянькиных сопель и без костылей. Придёшь сам. Если не сможешь — я прикажу Эльмару больше не переводить целебные коренья на твой дух. Тратить добро на то, что всё равно сгниёт в канаве, мой дом не приучен.
Он говорил об этом с такой же будничной лёгкостью, с какой говорят о закупке протухшего зерна для свинарника. И я спинным мозгом чувствовал: старик не блефует. Если я через неделю не приползу в этот проклятый зал на собственных ногах, меня просто вынесут отсюда вперёд ногами и закопают за крепостным рвом без всяких месс.
— Приду, — выдавил я хрипло, но неожиданно твёрдо.
Конрад на секунду замер в дверном проёме. На его обветренном, жёстком лице дёрнулась желваком мышца — не то удивление, не то слабое подобие уважения к тому, что щенок не заскулил под ногами. Он молча качнул головой и вышел, плотно притянув за собой тяжёлую дубовую створку.
Я тут же сполз по стене вниз, чувствуя, как ноги наотрез отказываются держать тело. Сидел на холодном полу, судорожно глотая воздух и слушая, как бешено колотится сердце.
Но я стоял. Я говорил с ним лицом к лицу.
Старик только что предложил мне жестокую сделку по законам этого дикого мира: право на жизнь в обмен на доказательство собственной пригодности. И я эту сделку подписал кровью.
Через пятнадцать минут вернулась Гертруда — менять постель и выносить горшки. Увидев меня сидящим на полу, она не стала охать, а лишь молча подставила мне своё плечо, помогая подняться, и одновременно протянула длинную полированную палку с тяжёлым набалдашником из капа — чей-то старый костыль, оставшийся от прошлых травм гарнизона.
Я глянул на это дерево, судорожно сглотнул слюну и решительно мотнул головой:
— Не нужно.
Гертруда поняла меня без лишних слов. Она спрятала костыль обратно в темноту сундука, не проронив ни единого звука.
Опираясь ладонью о влажную, ледяную кладку стены, я медленно, шаг за шагом, поплёлся к выходу из каморки.
Коридор оказался узким каменным мешком, пахнущим сырой шерстью, кислым пивом и гарью от факелов. Каждый шаг отдавался тупой болью в ключице, пот ручьями катился по спине, но впереди, за поворотом, забрезжил широкий проём галереи, откуда тянуло свежим, морозным ветром.
Я доковылял до арочного проёма и жадно прижался лбом к холодному камню подоконника, втягивая в себя лёгкие полной грудью.
Передо мной лежал настоящий, живой, осязаемый замок Дерстен.
Серые, покрытые налётом изморози стены уходили вверх зубастыми башнями. Внизу, во внутреннем дворе, устланном толстым слоем навоза и соломы, кипела жизнь. Вдоль левой стены тянулись низкие конюшни под прелыми крышами; у правого угла чадила кузница, выбрасывая в серое небо клубы едкого сизого дыма.
Посреди двора у глубокого деревянного колодца возился согнутый в три погибели парнишка, пытавшийся поднять тяжёлое дубовое ведро. Возле коновязи копошились в грязи жирные куры, то и дело вытягивая шеи и подозрительно косясь на двух огромных, лохматых волкодавов, сцепившихся в шутливой драке у ворот. У позорного столба скучала коза — она методично жевала клочок сена, периодически поднимая морду и издавая жалобное, надрывное блеяние в пустоту двора.
Мимо проковыляла сгорбленная старуха с коромыслом на плечах; ей наперерез прошагал конюх в засаленном кожаном фартуке, ведя под уздцы взмыленного вороного жеребца, который пританцовывал на месте и нервно мотал чёрной гривой.
Это был он. Настоящий, грязный, смердящий и невероятно жестокий XV век во всей своей неприглядной красе.
Мой прежний разум историка был потрясён до основания. Я знал всю эту историю по учебникам и монографиям, но одно дело — читать про аграрный уклад в тишине университетской библиотеки, и совсем другое — чувствовать этот мир кожей, вдыхать его гарь и ощущать холод его камней. Зато сознание Марка воспринимало всё это как абсолютную норму: он узнавал скрип этих ворот, запах конского навоза и даже приглушённые клички дворовых собак. Это был его дом. Другого у него не было.