Я осторожно, миллиметр за миллиметром попытался приподняться на локте.
Комната качнулась, сделав сложный пируэт, а в животе тяжело и тошно заворочался тот самый ледяной ком, что оставил вчерашний отвар. Я задышал чадно, через нос, судорожно хватая ртом холодный воздух, пока мир вокруг медленно, скрипя невидимыми осями, не вернулся в горизонтальное положение.
Двинул правым плечом — и тут же задохнулся от боли. Словно под ключицу вогнали ржавый кузнечный гвоздь и слегка провернули его на пол-оборота. Боль была тупее, чем вчера, глубже, но от этого не легче — на лбу моментально выступила липкая, холодная испарина, а перед глазами заплясали чёрные мошки.
Переборов новый приступ тошноты, я свесил ноги с края тюфяка.
Стылый холод сырого пола мгновенно пробил тонкие подошвы ступней, заставив судорожно поджать пальцы. Я уставился на свои новые ноги. Узкие, белые, с синими бугорками вен и совершенно мальчишескими, тонкими щиколотками. На левой лодыжке расплывался грязно-лиловый синяк — след того злосчастного падения с яблони, которое оборвало жизнь прежнего Марка Дерстена.
Мозг снова попытался сорваться в штопор раздвоения: моя прошлая память услужливо подсовывала тяжёлые, обросшие тёмным волосом мужские ноги со шрамом от цепной передачи велосипеда на правом бедре. И тут же наотмашь била суровая реальность этого тела. Две жизни, две пары ног сошлись в одной точке на грязном полу замковой каморки, вызывая глухую, фантомную тошноту.
За дверью звякнуло железо — судя по звуку, кто-то откинул щеколду. Дверь со скрипом отворилась, впуская в комнату полоску серого, подсвеченного инеем коридорного света.
Гертруда вошла тихо, без прежних слёз. Лицо её за ночь осунулось, глаза утопали в тёмных мешках недосыпа, но держалась она теперь удивительно прямо, словно отплакав всё, что полагалось, и перейдя к суровой прозе выживания. На плечи была накинута тяжёлая козья шаль грубой вязки. В руках она держала потемневший от старости деревянный поднос, от которого поднимался густой, одуряющий пар.
Каша. Просяная, сдобренная топлёным нутряным салом и крупными жёлтыми шкварками, плававшими в жировой лужице.
При виде этой нехитрой еды в животе заурчало так громко и зло, что мне стало стыдно. Трое суток это истощённое лихорадкой тело перебивалось лишь горькой водой да травяными помоями Эльмара — и теперь его животные инстинкты взбесились, требуя топлива с яростью голодного зверя.
— Сидишь уже, — голос Гертруды звучал сухо, но без вчерашнего надрыва.
Она тяжело опустилась на скрипучий стул, который притащила с собой, и водрузила поднос прямо на край моего топчана.
Мой затуманенный мозг вдруг зацепился за сущую чепуху: я уставился на скол по краю глиняной миски, на застывшую корочку жира по краям, на торчащий из серого месива кусок шкварки. Рука сама собой потянулась к деревянной ложке, лежавшей на подносе. И тут меня прошиб глупый, липкий страх: а вдруг я возьму её не так? Вдруг здесь держат столовые приборы как-то иначе? Дворянские дети ведь учатся этикету с пелёнок, а я возьму ложку как крестьянин или, ещё хуже, как совсем городской человек — и меня расколют в ту же секунду.
Гертруда перехватила мою неуверенную заминку по-своему. Не говоря ни слова, она молча отобрала у меня ложку, зачерпнула густую, пахнущую луком и салом кашу и поднесла к моим губам — просто, буднично, без унизительной жалости, как выхаживают тяжёлого паралитика.
Я не стал ломать комедию. Открыл рот и проглотил первую ложку, едва пережёвывая. Жирная, горячая пища обожгла нёбо, но в тот момент казалось, что ничего божественнее человечество за всю свою историю ещё не изобретало. Я жрал жадно, пачкая подбородок, а Гертруда сидела напротив, тяжело опираясь локтями на колени, и в её выцветших глазах читалась та самая страшная женская проницательность, которая видит насквозь любые фальшивые маски, даже если не может подобрать им правильных слов.
— Граф будет у тебя до полудня, — негромко проронила она, дождавшись, пока я проглочу очередную порцию. — Эльмар вчера вечером сказал ему, что если ты не встретишь отца на собственных ногах, то второй раз заказывать священника не придётся.
Ложка замерла на полпути к рту.
Меня будто окатили ледяной колодезной водой изнутри. По спине побежала крупная, колючая дрожь.
Вся романтика попадания в «другой мир» схлынула в один миг, оставив лишь сухой остаток феодального цинизма. В этом мире нет больниц для безнадёжных и фондов социальной помощи. Никто не собирается тратить дорогие импортные лекарства, дефицитный сахар и ценное масло на бесполезный кусок мяса, который не сможет ни пахать, ни держать меч, ни усидеть в седле налогового сборщика. Конрад Дерстен уже мысленно похоронил младшего сына — а если этот сын вдруг вернулся с того света калекой или слабоумным овощем, его просто перестанут кормить. Как перестают чинить прогнившую насквозь телегу, у которой выпали оси.
Этот железобетонный расчёт отрезвлял лучше любого холодного душа. Мне нужно было встать. Не ради графской улыбки — ради права на биологическое существование.
Гертруда словно прочитала эти лихорадочные мысли в моих расширенных зрачках. Она поднялась, бесшумно забрала пустеющую миску и помогла мне свесить ноги с кровати, подводя к большому глиняному тазу с холодной водой, стоявшему в углу на дощатой подставке.
Я посмотрел на собственное отражение в тёмной зеркальной глади воды.
Узкое, болезненно-бледное лицо с провалившимися щеками и чёрными провалами теней под глазами. Тёмно-русые волосы спутались в один жёсткий войлок, торчащий во все стороны клочьями; у левого виска бугрился свежий, багрово-синий рубец от удара о сук. На заострившемся подбородке пробивался редкий, пушистый пушок — первые признаки взросления, которые мальчик так отчаянно пытался разглядеть в зеркале ещё неделю назад.
Я зажмурился и сунул руки по самые запястья в ледяную воду.
Холод ударил в пальцы так сильно, что зубы застучали о край чашки. Я заставил себя зачерпнуть ладонями воду и резко плеснуть на лицо. Тело вздрагивало от каждого прикосновения ледяных струек, стекавших за воротник грязной рубахи. Но шок подействовал отменно: остатки дурмана и лихорадочного бреда окончательно выветрились из головы.
Я вытерся грубым полотенцем, которое подала Гертруда, и принялся за одевание.
Это стало настоящей пыткой. Плечо ныло с такой силой, будто в сустав насыпали битого стекла, пальцы никак не хотели попадать в тугие кожаные петли и шнурки дублета, а любое резкое движение отзывалось испариной на лбу. Гертруда молча помогала мне, но её присутствие сейчас раздражало меня больше всего на свете: её сочувствующие вздохи напоминали мне о том, насколько я был беспомощен. Я сжимал зубы до скрипа в эмали, стараясь не застонать в голос.
Когда с одеждой было покончено, Гертруда извлекла из глубины тяжёлого дубового сундука странный предмет — полированный круг из желтоватой бронзы, служивший местным дворянам зеркалом. Она молча поднесла его к моему лицу.