Четвёртое. Береги здоровье. Петербург осенью и зимой — сырой. Тёплая одежда, сухая обувь, горячий чай, сон по восемь часов. Не стесняйся ходить к доктору, если что-то не так: Вебер написал тебе рекомендательное письмо к своему коллеге в Петербурге, оно в твоём среднем чемодане, в кожаной папке с моими бумагами.
Пятое. Про меня не беспокойся. Я справляюсь. В доме у нас Коля, Прохор и Глафира, у меня — работа, которая не даёт скучать. Ты уехала не оставив меня — ты уехала поехав. Это разница.
Шестое. Ты спросила меня на веранде в июле, когда мы сидели вдвоём, и сказала, что тебе иногда кажется, будто я не отсюда. Я тогда не ответил. Сейчас тоже не отвечу полностью. Но скажу вот что: я — твой отец. Этого достаточно. Остальное — когда-нибудь, может быть, потом.
Твой отец.
19 сентября 1881.'
Я перечитал. Шесть пунктов. Страница с четвертью. Длиннее, чем собирался, короче, чем хотелось. Как всё настоящее.
Подписал. Сложил. Запечатал. Завтра передам Сычёву, Сычёв отправит с первой почтой.
Дул в свечу, чтобы немного убавить пламя. Свеча не погасла — она только дрогнула и выровнялась. За окном было темно. Соборная площадь уже спала, и на углу у полицейской части горел масляный фонарь, один из сорока двух. Жёлтый его свет пробивался через стекло с двумя трещинами и через дождь, который начался к вечеру и теперь шёл ровно, без ветра, как шёл в сентябре у нас в Нижнеярске, то есть ровно так же, как он шёл и здесь, в Бережанске 1881 года, потому что дождь у природы получается одинаковый в любом веке.
Я подошёл к окну. Постоял. Подумал.
Анна вернётся через два года — если всё пойдёт нормально. Она будет старше. Шире. Свободнее. И тогда, может быть, я наконец смогу рассказать ей правду. Или хотя бы что-то близкое к ней: что человек может проснуться в одно утро другим, не зная, как и почему, и что это не смерть и не сумасшествие, а просто одно из тех событий, которые случаются с человеком и которые нужно прожить до конца.
Для этого надо прожить два года.
Два года, в которых мне предстоит достроить завод, провести воскресную школу через первую зиму, выиграть Варваре суд у её деверя и гордеевской тени за ним, поставить тридцать фонарей, выдержать удар Гордеева через губернию (который, я чувствовал, будет, хотя пока не видел формы), и дожить до сентября 1883 года с телом, умом и репутацией целыми.
Я закрыл конверт. Положил его под пресс-папье.
Завтра в девять — совещание с Сычёвым по думе об освещении. Третьего октября — заседание. Шестнадцать человек «за», нужно получить, чтобы тридцать фонарей загорелись к декабрю.
Бережанск 1881 года без дочери продолжал жить по своему расписанию.
Значит, и я буду жить по своему.
Глава 9
Сычёв пришёл в кабинет утром двадцать шестого сентября с такой папкой, по которой я сразу понял, что неделя начнётся с работы, а не с раскачки. Папка была толстая, серая, перевязанная тесьмой, и он нёс её двумя руками, как нянька носит спящего ребёнка: осторожно, чтобы не разбудить. Сычёв ходил так с тяжёлыми сводками, которые собирал неделями.
— Павел Андреевич. Вот тут.
— Ставьте на стол, Фёдор Игнатьич.
Он поставил. Развязал тесьму. Разложил. Достал из кармана сушёное яблоко, осмотрел его, как будто впервые видел, и положил обратно в карман: это был редкий случай, когда Сычёв приступал к докладу, не жуя.
— Состояние уличного освещения города Бережанска, сентябрь восемьсот восемьдесят первого года, — произнёс он. — Масляных фонарей сорок два штуки. Из них в рабочем состоянии двадцать четыре. Не работают восемнадцать. Причины у каждого свои: семь — разбитое стекло, шесть — пришедшие в негодность горелки, три — повреждения столбов (телеги задевают по зиме), два — полное отсутствие в течение более полугода. То есть, Павел Андреевич, когда жители Бережанска выходят вечером на улицу, их освещает примерно половина из тех фонарей, которые, по документам управы, должны гореть.
— Это я знаю, Фёдор Игнатьич. Я сам из этой половины жителей.
— Вот тут, — Сычёв пододвинул лист, — стоимость перевода на керосин. Тридцать фонарей, новых, с керосиновыми горелками системы Аргана. Восемнадцать рублей за установку каждого, итого пятьсот сорок рублей единовременно. Шесть рублей в месяц содержание — керосин, фитили, сторож для обхода. Год содержания — двести шестнадцать рублей в месяц, или две тысячи сто шестьдесят в год.
— А коммерческое предложение братьев Кац?
— Вот тут, — следующий лист. — Керосин первого сорта, саратовская очистка. Четыре копейки за фунт при объёме от шестисот пудов в год. Это ниже казанской оптовой цены на копейку. Доставка летом — Волгой, зимой — санным путём до Казани, далее подводой. Братья приезжают третьего октября, к заседанию.
Я пододвинул к себе чистый лист и начал считать. Шестьсот пудов — это двадцать четыре тысячи фунтов. По четыре копейки — девятьсот шестьдесят рублей в год на керосин. Плюс жалование двух дополнительных сторожей по пятнадцать рублей в месяц — триста шестьдесят в год. Плюс фитили, стёкла, ремонт — рублей двести в запас. Итого содержание около полутора тысяч в год, а не двух тысяч ста шестидесяти, как прикинул Сычёв. Сычёв закладывал лишнее в резерв — это было по-канцелярски правильно, но переговорно невыгодно: перед думой я должен был называть точную цифру, не раздутую.
— Фёдор Игнатьич. Уточните у братьев Кац цены на фитили и стёкла. И пересчитайте содержание — у вас избыток в запасе рублей шестьсот. Это много. Гласные увидят округление и скажут: «Павел Андреевич играет с цифрами».
— Переделаю, Павел Андреевич.
— И финансирование. Единовременные пятьсот сорок — из городского запаса, это прямо. Содержание — три источника. Треть с домовладельцев Соборной улицы и той части Торговой, где пойдут фонари. Две пятых — из трактирных сборов, которые в этом году перестали быть фантастическими. Остаток — из городского бюджета на инфраструктуру.
Сычёв снял пенсне. Протёр платочком. Надел обратно.
— Павел Андреевич. Гласные будут против трактирных сборов.
— Гласные с трактирами будут против. Остальные — за. Считаем.
До заседания оставалась неделя, и я употребил её на обход ключевых гласных.
Морозкин. Я приехал к нему в контору на Торговую во вторник, без записки, как стало у нас заведено. Назар провёл меня наверх. Морозкин сидел за приходно-расходной книгой, с пером в руке. Поднял голову.
— Савва Парфёнович. Освещение.
— Я за.
— Ещё даже не предложил.
— Павел Андреевич, я в этом городе тридцать четыре года живу. И двадцать из них хожу зимой по Торговой впотьмах. За всё, что освещает улицу, я голосую не глядя.
— Тогда у меня вопрос. Ваше выступление. Не просто «за». Нужно одно предложение против Гордеева, если он пойдёт по линии «деды так жили». Вы умеете бить коротко.
Морозкин помолчал. Смотрел в окно. Потом кивнул один раз.
— Подумаю. Ко вторнику скажу, что скажу.
Это было его «да», упакованное в осторожность. Я попрощался и вышел.
Средних купцов я прошёл в среду и в четверг — всех трёх. Двое обещали подумать с тем особенным видом, с каким провинциальные гласные обещают подумать: без обязательств, но и без возражений. Один (Зимовейкин, владелец колбасной лавки на Хлебной) сразу согласился, потому что у него лавка на углу, и он уже прикинул, что фонарь напротив даст ему дополнительные покупатели по вечерам. Деловой человек, из тех, кто считает выручку в кусках буженины.
Кубарев был последним в списке, и самым трудным.
Николай Степанович Кубарев, отставной коллежский регистратор, лет пятидесяти семи, не служил уже двадцать лет. Он жил процентами с двух доходных домов на Соборной улице: верхний этаж сдавал купцу Пышкину под квартиру, нижний — под шерстяную лавку того же Пышкина. Домовладелец с десяти утра до четырёх ровно сидел в кресле у окна и смотрел на улицу. Больше ничего в его жизни, насколько можно было судить по виду кресла, не происходило.