Она перевела на меня прямой взгляд. Три секунды. Четыре.
— Это — красиво сказано. И — не то, что обычно говорит городской голова.
— Я не обычный городской голова.
Она улыбнулась.
Это была первая её улыбка, которую я видел за всю историю наших встреч. Маленькая, сдержанная, без показа зубов, короткая — может быть, секунда. Но она была настоящая. Глаза у неё отчётливо потеплели. Это был не вежливый улыбок в знак благодарности — это было движение лица, которым человек даёт другому сигнал, что сейчас, в эту минуту, он виден и понят.
— Я знаю, Павел Андреевич. С сентября знаю.
Она не отвела глаз.
Я не сказал ничего. В русском языке восемьсот восемьдесят первого года, в уездном городе на Волге, между вдовой и городским головой на ступеньках суда после её судебного процесса, у меня не было слов, которые были бы одновременно честны и прилично. Всё честное было неприлично; всё приличное было фальшиво. Я выбрал молчание.
Варвара положила свою руку в перчатке на ступень перил (не мне на руку — на перила). Опёрлась. Посмотрела на улицу.
— Извозчика ждёте? — спросил я.
— Я пешком пойду. Тут десять минут до дома. Мне полезно пройтись.
— Я вас провожу до угла Соборной, если позволите.
— Позволю, Павел Андреевич.
Мы пошли по Судейской. Молча, неторопливо. Она шла рядом со мной, но — с тем расстоянием, которое в девятнадцатом веке между мужчиной и женщиной означало «мы не пара, но идём в одну сторону». Не ближе. Не дальше.
У угла Соборной мы остановились. Я снял шапку.
— Варвара Алексеевна. С наступающим Рождеством. Если случится увидеться до праздника — хорошо. Если нет — с наступающим.
— С наступающим, Павел Андреевич. Вам и вашим — Николаю Павловичу, Анне Павловне, Аграфене Тихоновне. Я знаю, что Анна в Петербурге — передавайте ей поклон, если будете писать.
— Передам.
— Павел Андреевич.
— Да.
— Вы когда закончите с вашей, — она чуть запнулась, — с вашей войной. Не сейчас. Когда. — Варвара встретила мой взгляд ещё раз, три секунды, четыре. — Тогда, может быть, приходите ко мне как-нибудь на чай. По-соседски. У меня хорошая кухарка, самовар большой.
Я надел шапку.
— Варвара Алексеевна. Я приду, когда закончу с войной. Спасибо.
— До свидания, Павел Андреевич.
— До свидания.
Она повернулась и пошла в сторону своего дома — прямая, с ровной спиной, в тёмной шубе. Я смотрел ей вслед до самого поворота у мужского пансионата Кузнецова, и только потом повернул голову.
У обочины стояли сани. В санях — Морозкин. В тулупе, с воротом, поднятым до ушей. Увидел меня, махнул рукой: подвезу. Я подошёл.
— Савва Парфёнович. Вы ждали?
— Ждал. Фёдор Игнатьич попросил, чтобы я вас встретил после суда — если пойдёт хорошо, чтобы не один были в этот момент.
— Фёдор Игнатьич учит меня, что нельзя быть одному в значимых моментах.
— Фёдор Игнатьич прав.
Я сел в сани. Ерофея сегодня не было — у Морозкина был свой кучер, молчаливый мужик лет сорока, в сером тулупе. Сани тронулись. Мы поехали по Соборной. Мороз щипал щёки.
— Поздравляю, Павел Андреевич.
— Не меня, Савва Парфёнович. Варвару Алексеевну.
— Её — конечно. Но и вас.
— В каком смысле «и меня»?
Морозкин помолчал, прежде чем объясниться.
— В том смысле, Павел Андреевич, что Тарас Лукич проиграл сегодня конкретное крупное дело. Тридцать тысяч рублей в сторону от его планируемого приобретения. Это не губерния, не Петербург, это живые деньги в живых руках, которые ему сейчас нужны. Я подозреваю, что сегодня у него дома нехорошо.
— Подозреваете обоснованно?
— Я видел его на прошлой неделе на Дворянской, по дороге к нотариусу. Вид у него — не здоровый. Не знаю, дело ли в физическом здоровье или в общем напряжении. В обоих случаях — нехорошо.
Мы проехали мой дом.
— Ещё немножко, Савва Парфёнович. Доедем до управы — мне там посидеть полчаса с бумагами.
— Понял.
У управы я сошёл. Поблагодарил Морозкина. Морозкин попрощался, поехал дальше.
Сычёв встретил меня у двери.
— Павел Андреевич. Как?
— В пользу Варвары Алексеевны. Решение в полном объёме.
Сычёв снял пенсне. Протёр. Надел.
— Я за неё рад. И за вас.
— Фёдор Игнатьич, приходите ко мне в кабинет через пять минут. Откроем декабрьскую тетрадь.
— Уже открываю.
В кабинете на моём столе лежал свежий номер «Бережанских губернских ведомостей» (вышел в Казани четырнадцатого декабря, доставлен в Бережанск утром), свежий экземпляр «Нового времени» (суворинское, петербургское), и три конверта. Сычёв разобрал их:
— Из губернской управы — два письма, ничего срочного. От Аграфены Тихоновны — просит вас зайти к ней вечером на Сретенскую (это завтра, двадцать первого, она готовит пирог — Глафира передала, у них какое-то важное, не докладывают). Третье — из Москвы.
Москва.
Я взял третий конверт в руку. Тонкий, в серой плотной бумаге. Почтовый штемпель Москвы, семнадцатого декабря. Доставлен в Бережанск сегодня, двадцатого, за три дня — для Москвы это была средняя скорость почтового сообщения восемьсот восемьдесят первого года. Адрес на конверте был написан незнакомым мне женским почерком: «Его высокоблагородию Павлу Андреевичу Стрешневу, городскому голове Бережанска».
Обратный адрес — «Москва, Поварская улица, дом купеческой вдовы Мещерской, Екатерине Львовне Алтуфьевой, для П. А. Стрешнева».
— Катенька, — произнёс я вслух, не собираясь произносить.
Сычёв молча отошёл к своему столу, давая мне возможность прочитать в одиночестве.
Я открыл тетрадь. Вычеркнул пятый пункт декабрьского плана («Завершить через Белкина подготовку к суду Варвары — 20 декабря»). Поставил против него крестик и дату. Шестой пункт («Принять решение по московской семье (Катенька и Серёжа)») стоял пустой.
Я посмотрел на конверт в руке.
Перевёл взгляд в окно. На Соборной горел фонарь — четырнадцатый из тридцати, напротив управы. Жёлтый, ровный, домашний.
Обернулся к конверту ещё раз.
— Фёдор Игнатьич.
— Да, Павел Андреевич.
— Я сегодня уйду домой пораньше. В пять часов. У меня дома есть что подумать.
— Понимаю.
Я положил конверт во внутренний карман сюртука — не вскрыв. Взял шапку. Пальто. Вышел.
До пяти часов оставалось два часа — я собирался пройтись пешком, долго. По Торговой, по Набережной, по замёрзшей пристани, где уже три недели стоял лёд; потом вернуться через Пушкарскую. Два часа ходьбы.
Шёл снег. Мелкий, спокойный. Ложился на плечи без торопливости. Пахло дровяным дымом из ближних труб.
Конверт в кармане был тяжелее, чем его тонкий серый лист.
Глава 17
Вечер двадцатого декабря. Я возвращался домой в половине пятого, в уже сумеречный декабрьский час, когда городские фонари зажигаются — по нашему новому расписанию с четырёх пополудни — но ещё не дают настоящего ощущения ночи. Соборная в этот час лежала двумя жёлтыми пунктирами огней, между которыми шли я и редкие другие прохожие, и каждому из прохожих было куда идти.
Два часа прогулки по Торговой, по замёрзшей пристани, по Пушкарской — я проходил механически, не думая о конверте в кармане. Я откладывал. Это был приём, которым я, Ракитин, пользовался в Нижнеярске в сложных решениях: выпустить тему из головы на час-два, вернуться к ней со свежим мозгом. Обычно хорошо работало.
Сейчас не работало. Конверт я чувствовал физически весь этот час с четвертью — как человек чувствует свежую ссадину на руке под рукавицей.
Прохор открыл ворота.
— Павел Андреевич.
— Добрый вечер, Прохор.
— Николай Павлович дома, в кабинете. Аграфена Тихоновна не приезжала сегодня. Глафира спрашивает, подавать ужин как обычно?
— Как обычно. Только — я сначала поднимусь к себе. Через полчаса.
— Передам.
Я поднялся. В кабинете было темно — горели только угольки в печи. Я зажёг две свечи, снял сюртук, достал из внутреннего кармана конверт. Положил на стол.