Литмир - Электронная Библиотека

Аграфена не ответила. Она молча наклонилась — медленно, потому что в её возрасте уже не наклоняются быстро, — и перекрестила мальчика в лоб. Большим пальцем, мелко. Это был её фирменный крест, которым она прощала и благословляла всех, кто был ей дорог.

Мальчик убежал с пряником обратно в общую толпу детей. Аграфена выпрямилась. Она не искала меня глазами. Но я стоял напротив, и, наверное, она меня видела краем.

Без четверти семь начали раздавать подарки. Краснов с двумя учениками воскресной школы стоял у стола, брал из ящика по одному пряничному свёрточку и по три сушки в бумаге, подавал выходящим. Дети подходили по очереди, брали, говорили «спасибо» (кто умел), отходили.

Я стоял рядом, кивал каждому. На лица смотрел — в них было всё разное: у кого-то восторг, у кого-то смущение, у кого-то особенная серьёзность. Одна девочка лет шести, с прямыми русыми волосами под платком, взяла свой свёрток, задержала взгляд на нём секунду, потом подошла к женщине у стены (это была, я понимал, её мать) и протянула свой пряник ей.

— Тебе, мам.

Мать посмотрела на дочь. Взяла пряник. Отвернулась к стене, и я видел по её плечам, что она плачет, но плачет молча, тихо, так, чтобы не заметно. Дочь стояла рядом и держалась за материнскую юбку.

Я отошёл. Этот момент был не мой.

Родные уходили постепенно. К половине восьмого зал опустел. Остались Краснов, Серафим, Аграфена, двое учеников-старшеклассников и я. Свечки на ёлке Краснов начал задувать — по одной, осторожно, чтобы воск не капнул на хвою. Гасил справа налево, по ходу снизу вверх. Чем меньше свечек оставалось, тем светлее казался зал обычным — потому что масляные лампы на стенах горели весь вечер, но при свечах казались неважными, а теперь снова приняли на себя освещение.

Последнюю свечку задули в семь двадцать.

Аграфена подошла ко мне. Я её ждал — хотя и знал, что она подойдёт не с комментарием, а с кратким словом, которым в русской деревне старшие обозначают свою оценку, и не обязаны объяснять дальше.

— Павлуша.

— Да, Аграфена Тихоновна.

— Хорошо придумал.

— Спасибо, Аграфена Тихоновна.

Она ничего не добавила. Ни «но ты помни», ни «но впредь не забывай», ни «а на Пасху опять подумаешь». Просто — «хорошо придумал», и на этом всё. За тридцать пять лет, которые Аграфена в своей жизни оценивала разные предприятия Стрешневых (вначале моего покойного тестя, потом Павла, а теперь — меня), это было, кажется, первый раз, когда она сказала просто «хорошо» и не прибавила к этому ничего.

Серафим проходил мимо в пальто, застёгнутом до подбородка (он шёл в кафедральный собор к вечерней).

— Павел Андреевич. Благодарю вас за сегодня. Детям будет сниться.

— Спасибо, отец Серафим.

— Будете завтра в бумажном деле?

— Буду. Сычёв переписывает. Пакет отправлю в четверг.

— С Богом. Пусть всё сложится.

Он перекрестил меня мельком и ушёл.

Краснов последним прибирал в зале — задвигал скамьи обратно рядами, собирал упавшие на пол бумажные обрывки, тушил лампы. Я подошёл.

— Василий Лукич. Спасибо.

— Павел Андреевич. Это я вам благодарен. Первый раз в жизни участвовал в такой ёлке. Я в детстве сам не видел — мы с матерью на курсы учителей жили бедно, — но теперь увидел с другой стороны. Это стоит не тридцать рублей.

— Это стоит гораздо дороже, Василий Лукич.

Я попрощался. Мы с Аграфеной вышли на улицу. Мороз держался крепко, градусов двенадцать. На Соборной горели все тридцать фонарей. Снег под ногами поскрипывал тоньше, чем днём — в морозе звук идёт чище.

Аграфена шла рядом со мной, под руку. Это тоже было новое: первый раз в моей памяти она со мной шла под руку, а не за мной в полушаге. Я ничего не сказал по этому поводу, она — тоже.

У моего дома, перед крыльцом, она остановилась.

— Павлуша.

— Да, Аграфена Тихоновна.

— Завтра с Сычёвым бумагу писать будете. Не засиживайтесь позднее одиннадцати. В ваши годы работать по ночам нельзя.

Я не удержался от лёгкой усмешки. Аграфена знала про губернский запрос — Глафира ей, конечно, всё рассказала сегодня за самоваром, пока я был в управе.

— Не буду, Аграфена Тихоновна.

— И Мохначёвых на Пасху не забудь пригласить. Я им вчера вечером начерно письмо набросала, завтра тебе покажу.

— Покажите.

Она отпустила мою руку, поднялась по ступенькам — медленно, как всегда в её возрасте, — и вошла в дом. Она в этот вечер ночевала у нас, а не в своём.

Я постоял на крыльце ещё минуту.

На Соборной светились фонари. Над головой шёл лёгкий декабрьский снег, который, кажется, в эту ночь будет тихим всю ночь, без ветра. В кабинете наверху уже горела свеча — Николай готовился к занятиям. На каминной полке лежал нераспечатанный мной вчера и распечатанный сегодня утром министерский пакет, ответ на который я готовил весь день. На столе кабинета стоял под холстиной первый кирпич из Глинок.

Я зашёл в дом, закрыл за собой дверь.

Двадцать восьмого декабря тысяча восемьсот восемьдесят первого года, вторник, я был по сумме этого дня ближе к семье, к городу и к своей собственной жизни, чем в любой другой день этого года и, пожалуй, в любой день последних десяти лет жизни Ракитина. День начался с министерского удара. Закончился — хороводом, пряником Аграфены и Сашиным «тебе, мам».

Между ними в середине лежал обычный рабочий день.

Мне казалось, именно в такой середине и разыгрывается большинство серьёзных жизней.

Глава 21

В верхней запираемой комнате «Якоря» вечером двадцать шестого декабря горели две свечи. Тарас Лукич Гордеев сидел во главе стола, с правой стороны — Трофимов, с левой — Евгений Никитич Мальцев, приехавший из Петербурга в Бережанск вчера с женой и двумя детьми на праздники.

Мальцев отличался от обычных обитателей этой комнаты. Невысокий, худощавый, тридцати восьми лет, в добротном сером сюртуке, который в Петербурге был одним из десятка таких же на его выход, а в Бережанске выглядел парадным; в золотых очках (он читал документы с близорукостью, проявлявшейся в последние три года); лицо чиновничье, без выдающихся черт, но серые глаза — внимательные, неспешные, из тех глаз, которые при допросе подозреваемого замечают больше, чем сам подозреваемый думает сказать.

Мальцев был зятем Гордеева. Женат на Агафье Тарасовне, старшей дочери, с семьдесят первого года. Двое детей — Пётр десяти лет и Мария шести. Служил коллежским советником в Департаменте общих дел Министерства внутренних дел в Петербурге. Чин не высокий, но должность устоявшаяся: карьера шла ровно, без скачков, зато и без падений, в том среднем слое столичного чиновничества, через который проходит половина административных решений российской империи.

На столе перед ним лежал запечатанный пакет, который он привёз вчера в Бережанск. Распечатал при Тарасе Лукиче сейчас. Три листа: образец доноса со свободными местами для вписывания конкретных сведений; юридическая справка с точными ссылками на Городовое положение семидесятого года, статья шестьдесят два; и пустой бланк с тремя полями для подписей гласных.

Тарас Лукич читал. Медленно. Прочёл один раз, второй.

— Как это подадим, Евгений Никитич?

Мальцев ответил ровно:

— Тарас Лукич. Важно, чтобы запрос в губернию пошёл как голос из самого города, а не как ваше деяние. Подписантов найти трёх. Не ваших подхалимов. Лучше — гласных нейтральных, но с умеренным недовольством Стрешневым. Тогда губернский правитель получает запрос формально от недовольных горожан, обязан отреагировать, обязан послать формальное предписание. А я в Петербурге в Департаменте полиции параллельно запускаю дело по жалобе. Министерский запрос придёт в губернию сверху. Двойной ход. Губернатор от этого не отмахнётся.

— Кандидатов у меня трое. Кривцов, Бухвостов, купец Шмелёв.

— Кривцов — ваш. Никифор Иваныч Кривцов пятнадцать лет у вас. Его подпись прозвучит как подпись вашего человека, — лучше не брать. Бухвостов и Шмелёв — годятся. Третьего — найти со стороны. Может быть, мещанский Синицын или купеческий Тимофеев, из средних, тихих, недовольных шумом.

62
{"b":"974503","o":1}