Я посмотрел на сына. Шестнадцать лет. Полгода назад приходил пьяным с дня рождения товарища, и Стрешнев настоящий его бы выпорол. Сейчас он сидел передо мной и предлагал помощь старшей сестре, которую, по купеческим меркам Бережанска, ему полагалось бы игнорировать: сестра уезжала учиться, а сын наследовал дело. Так было заведено. Так было правильно.
Он так не думал. Он думал иначе. И это «иначе» стоило дороже любого латинского деепричастия.
— Спасибо, Коля. Напиши Верхотурову. Попроси его встретить Анну на вокзале, если сможет. Она приедет в начале сентября, число уточню.
Николай кивнул. Потом помялся. Дёрнул манжету. Я ждал.
— Отец. Можно вопрос?
— Можно.
— Почему вы отпускаете Анну?
— Я уже объяснял.
— Нет. Вы объясняли бабушке. Вы говорили про ум, про образование, про то, что она завянет. Это всё правильно. Но это не ответ. Почему вы, вы лично, считаете, что женщина должна учиться? Вы ведь раньше так не считали. Вы говорили, что женщинам место в доме. Я помню.
Он смотрел на меня прямо. Карие глаза (от матери, которую я никогда не знал). Горящие. Шестнадцатилетние. Требующие правды с тем отчаянным упрямством, с каким подростки требуют правды: не от мира, а от одного конкретного взрослого, который, по их ощущению, эту правду знает.
Я встал. Подошёл к окну. За окном Бережанск жил своей вечерней жизнью: скрипели телеги на Торговой, где-то мычала корова, на колокольне пробило семь. Я обернулся.
— Николай. То, что я говорил раньше, было ошибкой. Я ошибался. Человек имеет право ошибаться, и человек имеет право перестать ошибаться.
— Что изменилось?
Хороший вопрос. Правильный вопрос. Вопрос, на который правильный ответ был: «Я умер в автомобильной аварии в 2024 году и проснулся в теле твоего отца». Этот ответ я не мог дать. Другого честного ответа у меня не было.
Я выбрал среднее.
— Я увидел вещи, которых раньше не замечал. Когда человек долго живёт, не задумываясь, а потом что-то случается, и он начинает думать, он обнаруживает, что половина того, во что верил, была привычкой, а не убеждением. Я избавился от нескольких привычек. Одна из них была мысль о том, что женщины глупее мужчин. Это неправда. Женщины не глупее. Они иначе обучены. Обучение можно изменить. Ум изменить нельзя. У Анны ум есть. Значит, ей нужно обучение.
Николай слушал. Он сидел неподвижно, что было для него совершенно нехарактерно: обычно он ёрзал, дёргал манжету, вертел что-нибудь в руках. Сейчас сидел ровно.
— Отец, — проговорил он после долгой паузы. — Вы интересный человек.
Я усмехнулся.
— Спасибо, Коля.
— Нет, правда. Раньше было, ну, вы знаете, как было раньше. А сейчас с вами можно говорить.
В этих словах не было комплимента. В них было удивление. Николай Павлович Стрешнев, шестнадцати лет, ученик шестого класса Бережанской мужской гимназии, впервые в жизни обнаружил, что с собственным отцом можно разговаривать как с человеком. Для него это открытие было примерно такого же калибра, как для меня было открытие, что в 1881 году можно жить.
— Коля. У меня к тебе просьба. Не связанная с Анной.
— Да?
— Каникулы. Два месяца. Чем ты собираешься заниматься?
Он замялся. Я знал, что в этой паузе стояло имя Залесского: гимназический учитель латыни и греческого, который за последний год стал для Николая чем-то средним между кумиром и старшим братом. Залесский собирал кружок, читал Герцена, говорил о справедливости. Всё это звучало красиво и было потенциально смертельно.
— Я хотел бы… читать, — выговорил Николай уклончиво.
— Хорошо. У меня к тебе предложение. Два раза в неделю приходи в управу. Будешь помогать Сычёву с бумагами. Переписывать, сортировать, подшивать. Это скучно, это бюрократия, это не Герцен и не справедливость. Но за два месяца ты узнаешь, как устроен город. Не в теории, не из книг. Из документов. Из цифр. Из жалоб. Ты увидишь, из чего состоит жизнь двадцати пяти тысяч человек. Это будет полезнее любого кружка.
Я не произнёс слово «кружок» случайно. Николай дёрнул манжету. Понял.
— Хорошо, отец. Я приду.
— Со вторника.
— Со вторника.
Он поднялся. Пошёл к двери. У порога обернулся.
— Отец. Анна будет в порядке. Я за ней… ну, не прослежу. Но напишу Верхотурову. Он серьёзный.
— Спасибо, Коля.
— Спокойной ночи, отец.
— Спокойной ночи.
Дверь закрылась. Я постоял у окна. Семь ударов колокола давно отзвучали, и над городом висела та июльская тишина, которая бывает только в маленьких волжских городах на закате: плотная, тёплая, гудящая комарами и далёкими голосами.
Двое детей. Один уезжает учиться. Другой остаётся, и его нужно вытащить из-под влияния Залесского, не сломав при этом то хрупкое доверие, которое за полгода выросло между нами, как молодая яблоня на каменистой почве: тонкая, но настырная.
Я вернулся к столу. Открыл тетрадь. Написал на чистой странице:
'Расходы на образование Анны П. Стрешневой. Июль 1881 — июнь 1882.
Дорога туда и обратно, с летним возвращением: 80 ₽
Плата за курсы: 50 ₽
Проживание (9 мес., сентябрь — май, по 22 ₽): 198 ₽
Книги, одежда, мелочь: 60 ₽
Запас на непредвиденное: 26 ₽
Итого: 414 ₽
Источник: личные средства.'
Ниже, мелко, для себя:
«Это самые правильные 414 рублей, которые я потрачу в этом веке.»
Закрыл тетрадь. Задул лампу. Вышел на веранду.
Ночь была тёплая. Яблони в саду стояли тёмные, неподвижные. Где-то на Набережной, у пристани, кто-то играл на гармошке, и мелодия доносилась обрывками, как будто её несла река.
Через месяц Анна уедет. Через два начнётся осень. Через три приедет Хомутов. Через четыре откроется школа. Через пять Гордеев нанесёт удар, которого я ещё не знаю.
Но сегодня, двадцать восьмого июля 1881 года, в городе Бережанске, на Волге, я стоял на веранде и слушал гармошку, и у меня были: союзник-секретарь, союзник-доктор, союзник-купец, тёща, которая больше не воюет, сын, который впервые разговаривает с отцом, и дочь, которая через месяц увидит Петербург.
Инвестиционный портфель, подумал я. Не денежный. Человеческий. И доходность у него, как у любого долгосрочного вложения, будет видна не завтра. Через годы.
Гармошка на Набережной смолкла. Комар сел мне на руку. Я его прихлопнул. Пошёл спать.
Глава 4
В первый день августа, перед утренним чаем, я разложил перед Сычёвым три стопки бумаг и попросил его сесть.
Сычёв сел. Яблоко жевать не стал. По тому, как он убрал руки под стол и выпрямил спину, я понял, что он уже знает, о чём пойдёт речь.
— Фёдор Игнатьич. Ревизия трактирных сборов. Все заведения города, без исключений. Официальный повод: планирование бюджета на уличное освещение. Мне нужна база доходов, из которой я покажу думе, что деньги на фонари есть. Они есть. Они просто не собираются.
Сычёв молчал.
— Вот, — я пододвинул к нему первую стопку. — Реестр трактиров Бережанска. Четырнадцать заведений. Реестр составлен мной лично по данным вашей канцелярии. Вот, — вторая стопка, — сводка сборов за последние три года. А вот, — третья, — нормативная ставка по Городовому положению 1870 года, статья 128, пункт четвёртый.
Сычёв надел пенсне (оно у него, как обычно, висело на носу набок) и придвинул к себе третью стопку. Читал две минуты. Потом поднял на меня глаза.
— Павел Андреевич. Разница между нормативной ставкой и фактическими сборами составляет…
— Составляет от полутора до трёх раз. В зависимости от заведения. Среднее арифметическое: 2.1 раза. То есть город получает в два с лишним раза меньше, чем положено по закону. В деньгах: мы недобираем порядка 1800 рублей в год. Это, Фёдор Игнатьич, стоимость тридцати керосиновых фонарей вместе с установкой.
Сычёв снял пенсне. Протёр его. Надел. Это был его трёхступенчатый ритуал перед тем, как произнести что-то, что ему не хотелось произносить.
— Павел Андреевич. Вы понимаете, что самый крупный неплательщик…