Я пришёл к нему в пятницу в два часа. Он принял меня в гостиной — комнате, в которой старая мебель стояла так же, как её расставили при Николае Первом. Ковёр на полу был потёртый до основания, но чистый. Пахло мятными каплями и рассохшимся деревом.
— Павел Андреевич. — Кубарев слегка привстал с кресла. — Какая честь. Чему обязан?
— Николай Степанович. Освещение Соборной улицы. Проект на думу третьего октября. Хочу знать ваше мнение заранее.
— Моё мнение известно, Павел Андреевич. Мнение моё против. Я сам во тьме не хожу, к десяти в постели. Для кого керосин?
Я сел напротив. Отказался от чая (Кубарев предложил из вежливости, но с таким выражением, что я понял: если откажусь, он выдохнет с облегчением, а если соглашусь, в этом доме это обойдётся ему в две лишних чайных ложки сахара, что для него событие).
— Николай Степанович. Позвольте кое-что посчитать. У вас купец Пышкин арендует нижний этаж под шерстяную лавку. Сколько он сейчас торгует зимой? С какого и по какой час?
Кубарев подумал.
— Он открывается в восемь. Закрывается… летом в семь, зимой в четыре. Как стемнеет, так и закрывается. Лампы внутри жечь — керосин дорог, покупателей мало.
— Верно, Николай Степанович. А если на углу у вашего дома встанет фонарь, Пышкин сможет работать до семи и зимой. Три лишних часа торговли в день. Три раза в неделю активных — девять часов в неделю. За зиму более трёхсот часов. Пышкин увеличит зимнюю выручку процентов на двадцать, и через год, когда будете переобсуждать аренду, поднимете её на пять рублей в месяц. Он согласится, потому что его прибыль вырастет больше, чем на пять. Ваша доля в освещении — три рубля в год. Прибавка к аренде — шестьдесят рублей в год. В купеческом деле такие соотношения называются «тёщей»: найти такую, тёплую, добрую, богатую, — мечта всей жизни.
Кубарев смотрел на меня долго. Моргал. Губы у него шевелились — он пересчитывал вслед за мной, медленно, так, как считают люди, не привыкшие к быстрому счёту.
— Павел Андреевич. Вы это всё… откуда взяли?
— Из арифметики, Николай Степанович.
Кубарев помолчал, ещё раз пересчитал что-то в уме и выдохнул.
— Ну, допустим.
Это было всё, что он сказал. Но интонация у «допустим» была другая, чем при «мнение моё против». Я встал, попрощался и вышел.
По моему внутреннему счёту, одна голосующая рука на думе только что сдвинулась из «против» в «воздержавшиеся». В уездной политике 1881 года это называется победой.
Вечером первого октября Сычёв зашёл в кабинет с видом, по которому я за полгода научился читать его тревоги.
— Павел Андреевич. Вот тут.
— Слушаю.
— Мой источник докладывает: Тарас Лукич вчера вечером принимал у себя троих гласных. Белоголовова. Рыбина — того, другого, не нашего, купца с Хлебной, мы его в думе зовём для отличия Хлебный. И Карташова. Разговор был долгий, часа два. О чём — мой источник не слышал, его держали внизу.
— То есть до заседания у Гордеева есть три голоса сверху. Хорошо. Значит, он собрал сторонников заранее и готов. Плохо другое: это не всё.
— Что не всё?
— Троих он собирал не для голосования. Троих он собирал для голосования плюс ещё чего-то. О чём именно — узнаем третьего числа.
Сычёв подумал и ответил:
— Я завтра поработаю с источником. Может, что-то ещё узнает.
— Поработайте. Но на многое не рассчитываем. Гордеев осторожен.
Третьего октября, в среду, заседание думы началось в десять утра.
Зал думы занимал второй этаж городской управы: длинный, прямоугольный, с четырьмя окнами на Соборную площадь и четырьмя — во двор. Дубовые скамьи в четыре ряда. Мой председательский стол у дальней стены, на небольшом возвышении, покрыт зелёным сукном. За моей спиной — портрет Александра Третьего, повешенный в апреле, с траурной лентой на раме, которую сняли в июне, после сорокоуста по покойному отцу. Сычёв сидел справа от меня за отдельным маленьким столиком — вёл протокол.
Пахло табаком (гласные курили в коридоре и тащили запах на себе), сапожной ваксой (купцы в Бережанске чистят сапоги в день заседания как в праздник) и немного печной сажей — печи в зале уже затопили, осень выдалась ранняя.
Гласных собралось двадцать девять из тридцати. Один — отставной поручик Невельской — был в Казани по торговым делам и не успел. Гордеев сидел во втором ряду, у окна, один, хотя место рядом с ним было свободно: никто не решался к нему присесть, даже из его людей. Морозкин — напротив, у другого окна. Белоголовов рядом с ним, что выглядело двусмысленно (но любой провинциальный зал думы двусмысленен по своей природе). Пышкин-мукомол и Зимовейкин-колбасник сидели в третьем ряду, переговариваясь вполголоса.
Я поднялся со своего места у председательского стола.
— Господа гласные. Заседание открыто. По повестке — вопрос об уличном керосиновом освещении Соборной улицы и центральной части Торговой. Прошу выслушать доклад.
Я говорил двадцать три минуты. По моим часам, которые я засёк намеренно: речь на городской думе требует подготовки, и лучший способ узнать, как звучит твоя речь, — отрепетировать её с часами перед зеркалом. Я отрепетировал три раза. Гласным я излагал цифры спокойно, без пафоса: сорок два фонаря, восемнадцать не работают, стоимость замены, содержание, источники финансирования. Сравнение с другими уездными городами губернии — я назвал пять, которые уже перешли на керосин (это была почти правда: три действительно перешли, про два я знал по косвенным упоминаниям в ведомостях, но для прений цифра «пять» была лучше, чем «три», и никто в зале это не мог проверить до вечернего возвращения Сычёва к архивным подшивкам).
Когда я сел, первым попросил слова Гордеев.
Он поднялся медленно. Весомо. В зале стало тихо, все слушали.
— Господа гласные. И вы, Павел Андреевич. Позвольте заметить простое.
— Деды наши без фонарей жили. И хорошо жили. Купечество бережанское от того не страдало. Хлеб возили, торговлю вели, Волга на месте. Храм стоит. Зачем нам немецкое новшество за тысячи рублей, когда у нас сторож обходит? Фонарей сорок два. Это уже много, господа. Больше не надо.
Он посмотрел на меня. Я удержал лицо ровным. Ответить я готовился, и про себя у меня шло своё: «Деды твои, Тарас Лукич, без аптек и без водостоков тоже жили. Умирали в сорок лет. Надо ли нам продолжать эту славную традицию?» Но вслух было нужно другое.
— Господин Гордеев, — произнёс я. — Благодарю. Позвольте уточнение. В Нижегородской губернии за последние три года на керосиновое освещение перешли семь уездных городов. В Казанской — четыре. В Саратовской — девять. Это, господа, уже не новшество. Это стандарт. Вопрос, который мы сегодня обсуждаем, — не «переходить ли», а «как скоро». Бережанск — один из немногих, кто ещё не перешёл.
Гордеев сел, не ответив. Это тоже был приём: не спорить с цифрами, которые проверить трудно, а подождать другого момента.
Момент он нашёл быстро. Белоголовов встал.
— А как с трактирными сборами, Павел Андреевич? Две пятых содержания — оттуда. Вы в этом году трактирные сборы уже проверяли. Теперь хотите от них кормить фонари?
— Трактирные сборы, Фома Кузьмич, — это городские деньги. Они собираются по закону и идут на городские нужды. Улицы — городская нужда. Если вас беспокоит источник, я готов рассмотреть замену: например, увеличение сборов с торгующих на Гостином дворе. Решите, господа, какой источник предпочтительнее.
Белоголовов сел. Он не хотел трогать торгующих на Гостином дворе: у него среди них были родственники. Это был его собственный капкан, и я его захлопнул.
И в этот момент поднялся Морозкин.
Он встал тихо, как делал всё. Но когда заговорил, голос у него был не его обычный — приглушённый, полушёпотный. Он говорил в нормальный тон. Для Морозкина — почти громко. И четыре фразы подряд, что для него было событием.
— Господа. Тарас Лукич говорит про дедов. Я тоже о дедах скажу. Деды наши, господа, мыли руки раз в неделю. Перед баней. А дети их от тифа и холеры умирали. По два-три ребёнка в каждой семье. Мой отец, Парфён Иваныч, четверых брата похоронил до пятилетнего возраста. Прогресс — не грех. Прогресс — благословение, когда он на общее благо. А фонарь — это благо простое, людское. Без него улица — ловушка, с ним — улица. Всё.