— Это, Павел Андреевич, и есть управский принцип. Я его за сорок один год слышал три раза. Один раз — у Вас.
Сычёв подписал протокол, передал писцу. Я остался в кабинете один. На столе передо мной — стопка документов к завтрашней повестке, протоколы выборов в синей папке, и — раскрытая зелёная тетрадь, в которой я сегодня вечером сделаю запись.
В четверг шестнадцатого июня я к шести вернулся домой. Аграфена в гостиной читала книгу — одну из подарочных Курганова, тонкую, в кожаном переплёте, что-то про путешествия по Закавказью семидесятых годов. У неё в этот год так — после Манифеста она стала перечитывать подарки давних знакомых, и читает их по часу-полтора в день.
Глафира подала ужин. Аграфена за столом — лицо её в этот вечер было светлее, чем зимой, и темп её речи был мягче. Я сел, рассказал коротко: выборы прошли, новая дума двадцать два на семь, на первом заседании по фонарям соотношение подтвердилось.
Аграфена слушала, потом спокойно:
— Павел. У нас в семье в этом месяце большая радость — новая дума, Анна в дороге, Николай к выпуску. Мне такое лето давно не выпадало.
— А прошлое?
— Прошлое у меня было в восемьдесят первом. Тогда я тебя ещё узнавала, и каждое лето было трудное — то Анна в неуверенности, то Николай в листовочной истории, то ты в трактирной ревизии. Это лето — другое. У всех всё на своём месте. Это, Павел, редкое — но я научилась его узнавать.
Я слушал и думал: Аграфена в свои шестьдесят четыре научилась узнавать редкое. Это, наверное, и есть то самое, что Курганов называл «жить в рамке, не пытаясь её перерастить». Она в этой рамке живёт, и в ней узнаёт, когда у всех всё на своём месте, и не просит больше. Я бы хотел, в моё пятьдесят с лишним, иметь такую же способность.
Она помолчала, потом — короткой репликой, не глядя:
— Павел. Ты в новой думе видишь людей, которые подписали против тебя в декабре?
— Бухвостов. Шмелёв-старший. Третий — Синицын — в новую думу не прошёл.
— Бухвостов — это который мещанин с Купеческой, торгует мукой?
— Он.
— Я его знала покойного отца. Старший Бухвостов был порядочный человек. Серебряные часы у него были, наследство от его деда — в семейном альбоме у меня была фотография младшего Бухвостова в детстве с этими часами, лет десять ему было, отец на пятидесятилетие сыну часы передал. Отец помер в семидесятых, кажется, шестом или седьмом году. У них с моим покойным мужем дела были по сухарному делу, я их в дому видела два раза.
— Покойный отец Бухвостова в Бережанске был известный.
— Да. И сын у него вырос — не злой, не подлый, просто — слабый. Одно слово: слабый. У слабых всегда так — сначала их подбирают на красивые слова, потом они подписывают, потом им стыдно, потом им неудобно, потом они никому не нужны. Я в моих шестьдесят четыре таких видела человек двадцать. Бухвостов — не первый и не последний.
— Аграфена Тихоновна. Это редкое наблюдение.
— Это, Павел, не наблюдение. Это бытовое знание старой женщины. Бытовое знание — оно всегда редкое, пока ты молодой. К старости оно становится — обычное.
Я внутренне отметил: Аграфенины слова про Бухвостова — точнее любого моего собственного анализа. У слабых всегда так. Сильное определение, в одну строчку. Я записал у себя в голове, чтобы потом перенести в зелёную тетрадь.
После ужина Аграфена ушла к себе — она в этот год к девяти ложится, ей рано, у неё с весной в этом году режим вернулся к её сорокалетним привычкам. Я в кабинет.
Открыл зелёную тетрадь.
5–15 июня. Думские выборы. По разрядам: I — 5 на 4; II — 9 на 3; III — 8 на 1. Итого 22 на 8. На первом заседании 15.06 по фонарям — 22 на 7 при 1 воздержавшемся. Гордеев потерял институциональное основание ветирования. Это четвёртый удар по нему за полугодие — после Овсянникова, Серафима в новой рамке Манифеста и Варвары на школе. На нём заканчивается его наступательная активность в этом году.
Подумал, дописал ниже:
Бухвостов — переизбран в новый состав. На заседании поднял руку «против». Я в его сторону не посмотрел. Сычёв сказал: «Бухвостов сам себя наказывает сильнее, чем мы». Это, наверное, правильное. Аграфена за ужином сказала: «У слабых всегда так. Сначала их подбирают на красивые слова, потом они подписывают, потом им стыдно, потом им неудобно, потом они никому не нужны». Это бытовое знание старой женщины. Я его принимаю.
Морозкин в начале июня сказал, что атмосфера в Бережанске в этом году — следствие моей работы за полтора года. Это — самое прямое его признание. Я принял молчанием. Он в новой думе сам — впервые гласный по II разряду. Это его собственный шаг, я об этом не просил.
И ниже, отдельной строкой:
До 30 июня — две недели. Гордеев сейчас готовит ход через Раздольского. Это — его последний удар в этом полугодии. Я готовлюсь.
Закрыл тетрадь.
В кабинете было тихо. На улице — июньский вечер, тёплый, светлый, мирный. Грачи у тополя за собором уже улетели — птенцы оперились в начале июня, к середине месяца все семьи разошлись по своим маршрутам, гнёзда стояли пустые. До октября грачей здесь не будет.
Город шёл к своему лету.
Я погасил лампу в кабинете и пошёл в гостиную. Аграфена уже спала наверху, дом был тихий. Глафира на кухне варила варенье на следующее лето — впрок, как у нас с прошлого года заведено: малиновое из уцелевших ягод июньского сада, потом смородиновое в июле, потом яблочное в августе. Запах сахара и варёной малины шёл мягко, не приторно.
Я сидел на диване у окна и думал: всё на своём месте. Аграфенина формула. Я её принимал.
Глава 18
В четверг шестнадцатого июня я пришёл в управу к восьми утра. Никаких особенных приготовлений, ничего планомерного. Просто — обычное утро в июне.
В кабинете на столе: вчерашний протокол первого думского заседания (Сычёв оформил окончательный вариант к концу дня среды), стопка текущих бумаг, незаконченная вчера записка Кашину по летнему водопою с распределением обязанностей среди ответственных по слободам.
Я открыл зелёную тетрадь, чтобы дописать вчерашнее. Запись о думе была сделана в спешке после ужина. Я хотел дополнить её ниже — Аграфенина формула о слабых, которую она произнесла за столом, заслуживала отдельной строки; такие фразы у меня в этом году уходят в тетрадь как рабочие принципы, а не как семейные воспоминания.
Написал три строки. Открыл вторую страницу. И — внутренне остановился.
Двенадцатого июня — три дня назад — мне исполнилось ровно пятнадцать с половиной месяцев в теле Стрешнева. От первого марта восемьдесят первого года, когда я проснулся в управе с непониманием, кто я и где, до сегодняшнего четверга в той же управе, с открытой зелёной тетрадью и рутинными бумагами. Пятнадцать с половиной месяцев. Это уже не «попадание» — это жизнь.
Я отложил перо.
В Нижнеярске, в моей прежней жизни, четверг к обеду шёл бы у меня мимо. Я был бы у себя в зам-кабинете на Гагаринской, ел бы что-нибудь в столовой при администрации (борщ или щи в зависимости от очереди). К двум я был бы на оперативке у главы. К пяти — на заседании коллегии. К семи дома, в собственной квартире на Бутурлина, один. Со Светланой бы созвонились, согласовали бы вечер на пятницу — она работала юристом, у неё была своя квартира на другом конце города, и мы виделись не каждый день, ровно три-четыре раза в неделю по сложившемуся за пять лет порядку. К десяти — у телевизора с книжкой на коленях. К одиннадцати спал. Узкая жизнь — не плохая, но узкая, с ограниченным кругом значащих людей, без укоренения в большом смысле, без ощущения, что вокруг тебя — общая работа и общая судьба.
В Бережанске сегодня к восьми я пришёл в управу к Сычёву. К одиннадцати у меня совещание с Кашиным по летнему водопою. В час обед дома с Аграфеной и Николаем. К четырём с Морозкиным обход новой фабричной школы. К шести у Серафима в ризнице — личный разговор, не служебный (Серафим в воскресенье будет служить особую литургию по случаю первой годовщины приезда Александра III на престол, и хочет согласовать с управой короткий жест присутствия). Это широкая жизнь. С пятью-шестью значащими ниточками в один день, с большим кругом людей, с работой, в которой каждый шаг имеет вес и резонанс.