Литмир - Электронная Библиотека

— Фёдор Игнатьич. У вас новый прибор.

— Давний. Матушки покойной. Доставал по случаю.

— По какому случаю?

— По тому, что комплект собирается.

Он больше ничего не добавил. Я — тоже. Чай был горячий, хороший, без чада. Я выпил одним ходом.

Ерофей завтра повезёт пакет в Казань. К пятнице он будет у Бестужева. К пятнадцатому февраля — в Петербурге.

А в пятницу же, по сведениям от Прохора, который вчера носил депешу на почту, в бережанское отделение должно прийти толстое письмо из Петербурга на моё имя. Прохор распознал — женский почерк на конверте. Это — Анна. По нашему с ней расчёту, письмо должно было быть в пути около десяти дней; значит, отправлено числа восьмого-девятого.

Ночью я лежал, не засыпая минут двадцать, и думал не о пакете (пакет собран, завтра поедет, всё отработано), а о том, какое у Анны январское письмо. Осенние были ровные, зимнее — с признанием «я рада, каким ты стал», январское — должно быть первое о жизни взрослого человека, который начинает видеть Петербург не гостьей, а своим.

Я заснул, не успев додумать мысль до конца.

Глава 5

Прохор принёс утреннюю почту — три конверта. Два обычные (сметный ответ из земства, записка от Вебера о закупке карболки на февраль), а третий — толстый, белый, плотный, с почтовым штемпелем Санкт-Петербурга от одиннадцатого января.

Почерк Анны. Крупный, с наклоном, буквы «р» и «у» с длинными хвостами — я его знаю с октября, когда пришло первое письмо после отъезда.

Я отодвинул чашку с недопитым чаем. Сел у окна — в кабинете на Соборной утренний свет хороший, за двойными рамами с ватным слоем по краю день виден целиком, а на столе читается без напряжения.

Распечатал. Шесть страниц. Анна за три месяца выучилась писать плотно, без лишних воздушных промежутков — у неё место на листе считано, как у человека, который раньше писал много длиннее, а теперь понял, что плотная мысль в одной странице весит больше, чем рыхлая в трёх.

Первая страница — возвращение.

'Папа, я приехала в Петербург третьего января вечером. Поездка вышла дольше обычного — на тверском вокзале снегопад задержал состав на полтора часа, потом, уже на петербургской ветке, впереди нас сошёл с путей товарный, и мы стояли под Любанью два часа в чистом поле. В третьем классе у меня попутчики оказались невыразимо петербургские: одно отделение — студенты-юристы, другое — две курсистки с филологического, в третьем — подпоручик с гитарой, который первые полчаса играл очень неплохо, потом попросил у одного из студентов коньяку, и дальше уже играл хуже. На нашем отделении ехала ещё барыня с девочкой лет шести — девочка меня полпути спрашивала, где у меня куклы, и очень удивилась, когда я сказала, что я уже взрослая и куклы у меня остались дома. Она покачала головой и сказала: «Ну, это бывает».

Пансион Лемешевой всё тот же, только теперь зимой. Топят угольными печами с утра до вечера, и к восьми часам у всех в комнатах начинает болеть голова. Вчера случился маленький скандал. Лемешева позвала истопника — немца, Фридриха Карловича (он в Петербурге двадцать лет, говорит по-русски лучше половины наших профессоров). Фридрих Карлович осмотрел три печи, потом собрал нас, курсисток и племянниц Лемешевой, в малой гостиной и сказал длинную речь о вреде угара и необходимости проветривания. Речь была такая:

— Сударыни. Вы тут все, барышни, спаритесь, если окна не откроете. Меня сюда позвали за угар, а вы от угара помрёте по научному расчёту через три недели, если будете жить, как живёте. Открывайте окна. Хотя бы форточки.

Лемешева стояла рядом и отвечала:

— Фридрих Карлович, в Петербурге в январе при открытом окне умирают сильнее, чем от любого угара. У нас тут зима не немецкая, у нас минус двадцать.

— Сударыня, — отвечает Фридрих Карлович, — немецкой зимы не существует, немецкая зима это миф для неграмотных, зима везде одинаковая, только разница в печах и в окнах. У вас печи старые, окна двойные но с плохой паклей, угар идёт в комнаты, а свежий воздух идёт на улицу. Так жить нельзя.

Лемешева тогда говорит:

— Фридрих Карлович, если мы будем жить по-вашему, у нас курсистки замёрзнут.

— А если по-вашему — задохнутся, сударыня, и это на моей совести.

Спор длился минут десять. Кончилось тем, что я предложила открывать форточки на десять минут каждый час. Все согласились, Фридрих Карлович облегчённо выдохнул, Лемешева сказала «ну, это разумно», а племянницы Лемешевой с тех пор смотрят на меня с уважением, которого раньше не было. Я, кажется, выиграла своё место в пансионе'.

Я улыбался, читая. У Анны пошёл голос — тот, которого я раньше не слышал в её письмах. Наблюдательный, с сухой мерой, без декламации. Бестужевские курсы с ней что-то сделали за четыре месяца, и это что-то мне нравилось.

Следующая страница — о лекциях.

«Новый семестр начался седьмого января. Первое моё занятие в этом году — лекция Сеченова, Ивана Михайловича, про общие основания физиологии нервной системы. Папа, он старый и усталый, волосы совсем седые, говорит тихо, но когда переходит к сути — к рефлексу — у него глаза становятся молодые. Я теперь понимаю, что такое наука на живом человеке. Это не книга, это голос. Он сидит перед нами, пятидесятилетний, рассказывает про то, что сам когда-то открыл, и от него самого идёт энергия того, что он сделал. Я запомнила одну его фразу из сегодняшней: „Рефлекс — это не реакция животного на раздражитель. Рефлекс — это способ, которым животное думает без слов“. После этой фразы я два часа ходила по набережной, до самой Стрелки, и думала, как я сама думаю — со словами или без слов, и где у меня проходит граница».

Я остановился на этом абзаце, перечитал.

Подумал одно короткое: Сеченову сейчас пятьдесят три, курсисткам сказал «пятидесятилетний» — подровнял. Работает на Бестужевских с семьдесят восьмого, прочитает ещё лет пять-шесть, потом уедет в Москву, где будет другой периодa. Анна застала его в последние петербургские сезоны — это удача, которая в её возрасте не осознаётся как удача, а осознаётся как «так и должно быть, я же училась». Пусть так будет. Через двадцать лет, когда Сеченова уже не станет, у неё будет строка, которую она сегодня без пафоса положила в письмо отцу, — про рефлекс и про способ думать без слов.

Я перевернул страницу.

Анна переходит к Петербургу. Не к виду — к устройству.

'Папа, я начала ходить пешком. От пансиона на шестой линии до университета — если идти по набережной Васильевского, через Биржевой мост, мимо Зимнего, — двадцать пять минут в любую погоду. Утром темно, вечером темно, днём темно наполовину. Фонарщик на Васильевском раньше всего выходит — уже в три часа ему надо зажигать керосиновые, у нас по линии их двенадцать штук, все Петербургского общества (я посчитала). Дворники скребут тротуары с пяти утра, звук такой ровный и железный, что разносится по Съездовской до самого Биржевого переулка. Исаакий стоит в лесах — реставрируют, не дают ему стареть красиво; я каждый день думаю, что красивее всего он был бы без лесов, даже с облупленной штукатуркой. Но это не нам решать.

Я много хожу. Подруг у меня две. Вера ты знаешь — мы с ней неразлучны, ходим на лекции, вечера у неё проводим (у Веры тоже пансион, но у неё своя небольшая комната, а я живу с двумя соседками, одна тише, другая играет на фортепиано в любое время суток). Вторая подруга — Ольга, фамилии пока не пишу, потому что я сама ещё не знаю, как её правильно писать, она из Харькова, дочь земского статистика, отец — знакомый моего профессора по биологии, отсюда и знакомство. Ольга умнее нас обеих с Верой, знает по-немецки лучше меня, по-английски говорит, а в статистике, которую отец привозит с собой в Петербург на обсуждения в министерстве, понимает как взрослая. Я у неё учусь — у Веры у меня привязанность, у Ольги — уважение. Это две разные вещи, и одну другой не заменишь'.

11
{"b":"974502","o":1}