Литмир - Электронная Библиотека

Я провёл пальцем по корешкам. Три папки. Раздельный учёт.

Пять месяцев назад у меня в этом ящике лежал хаос. Год назад, когда я вошёл в это тело, у меня в голове был ещё больший хаос, потому что я не знал, что папки вообще нужны. Сейчас — хаос разнесён по полкам. Полки в ящике стола, в кабинете, в голове. Полки можно расширить.

Я закрыл ящик.

Открыл зелёную тетрадь. Сделал запись — на этот раз длинную, потому что неделя была долгая, и главное в ней не помещалось в одну строку.

10–24 февраля. Прозрачность.

Это слово не обозначает дисциплину или контроль. Оно обозначает то, что городу видно. Когда городу видно, что мы делаем, — Гордееву нечего показывать в нас, кроме того, что мы и так показываем. Слухи питались темнотой. Темноту убрали. Слухи питаться нечем.

Подумал. Дописал ниже, мельче, в стороне:

Это не моё изобретение. Это просто такое следствие из Сычёвской аккуратности, морозкинской осторожности, серафимовской точности, цукермановского расчёта и трофимпетровичной честности. Я их собрал в одном ящике. Они работают сами.

И ещё ниже, отдельной строкой:

Ивашин «за».

Закрыл тетрадь. Положил в верхний ящик.

За окном — ясный февральский вечер, минус восемнадцать. На Соборной слышны последние масленичные сани — кто-то прокатился по проторенной колее в сторону Моста, оттуда слышен смех двух женщин и детский крик. К завтрашнему утру город закроется в пост, ритм замедлится, и до Пасхи у нас будет другой темп — медленнее, плотнее, без масленичной живости, но и без январской острой работы.

Управа войдёт в этот пост со столбовой доской, на которой висит вестник, копия акта о ревизии и публичная справка ростовщика. Это четыре бумаги вместо ноля. С Пасхи, может быть, появится пятая. С июня — шестая. К концу года — восемь или девять.

Доска расширится.

Полки можно расширить.

Я надел пальто, погасил лампу. Пошёл домой.

Глава 9

К семи я пришёл из управы домой. На Соборной — мороз продолжал идти на минус двадцать; ветер с реки, и на углу у Преображенского глухо, по-собачьи, лаяла где-то собака, не одна — две, друг другу через двор.

В сенях Глафира приняла шубу. На кухне у неё уже стоял чугунный котёл с щами — последний день перед постом ещё не наступил, постная неделя начинается с понедельника двадцать второго, а сегодня был четверг семнадцатого, и ужин был обычный, мясной. Аграфена в гостиной перед керосиновой лампой разбирала вязание — у неё с осени правое запястье ослабло, и она вяжет по часу-полтора в день, не больше; это для неё счёт времени, не работа.

Николай в столовой за столом разложил три учебника, тетрадь, и три свечи в серебряном канделябре, что у нас стоит на этажерке от моего отца. Никола керосина для своих занятий не любит — говорит, что свечи мягче. Я керосином пользуюсь у себя в кабинете, у Аграфены тоже стоит керосиновая в её комнате. У Николая — свечи. Он у нас по этой части один такой.

Я сел напротив. Не помешал — увидел сначала, как он работает.

Он сидел сосредоточенно. Перед ним — учебник латинского Кравчинского, греческая хрестоматия Кошанского (она ему сегодня не нужна, просто рядом лежит, как привычка), и тетрадь с историческими датами. Лицо у Николая в этой работе изменилось за зиму — не похудело, скорее обрело выражение, которого до октября у него не было. Лицо человека, который знает, чего от себя хочет. У шестнадцатилетних такое лицо появляется не у всех — у меня, например, в его годы такого не было.

Через минуту Николай поднял голову, увидел меня. Улыбнулся коротко — тот же быстрый знак, который у него с зимы стал жестом приветствия отцу, без слов. Потом — деловой тон.

— Папа. В среду у меня первый экзамен. Латинский — перевод и грамматика. Я готов.

— Не сомневаюсь.

— Вру. Сомневаюсь. У Кравчинского отдельные синтаксические правила требуют такой точности, что у меня в голове пару дней назад перемешалось. Особенно Ablativus Absolutus. Вчера на полпути я перепутал, как падежи стыкуются. Сегодня вроде разобрал, но не уверен — выдержит ли в работе под давлением.

— Покажи место.

Он передвинул учебник ко мне через стол. Я взял. У Кравчинского была плотная страничка с примерами оборота в трёх вариантах, между которыми разница сводилась к смысловому оттенку, а формальные признаки не различались. Я смотрел эту страницу и понимал: из всех знаний моей прежней жизни латинский синтаксис — именно то, что давно у меня атрофировалось. Стрешневская память выдавала только общие тени — Стрешнев в гимназии латынь учил без особого усердия, у него она вылетела через пять лет после выпуска. Ракитинская память в этом деле не помощник: я после школы латынь в руки не брал двадцать пять лет, и помню её с того уровня, с которого помнят люди, помнящие в общем, но не в деталях.

Я отдал учебник назад.

— Николай. В этом я тебе не помощник. У меня в твои годы было то же ощущение — что в голове перемешалось. Это нормальный этап для всякого, кто учит латынь во время русского зимнего семестра, когда мозги работают в полу-температуре. Сходи завтра к Залесскому до уроков. Он тебе объяснит за четверть часа то, что ты сам ловишь третий день.

— Залесский — он же по географии и русскому.

— Он по гимназии. У него классическое образование — Казанский университет, выпуск семьдесят шестого года, латынь у него внутри как родная. Он в декабре про тебя у меня спрашивал. Поклон передавал. Ему будет приятно тебе помочь — особенно перед его собственным переездом.

— Папа. Залесский в Нижний переезжает?

— Если осенью у него получится — да. По прошению, не по обвинению. Я ему свидетельство благонадёжности дал в январе. Это я тебе говорю, потому что ты с ним учился, — но в гимназии об этом не говори, в учительской ещё не знают.

Николай посмотрел на меня внимательно. Потом — короткой кивком, без вопросов:

— Понял, папа. Завтра до первого урока пойду к нему.

Аграфена в этот момент вошла из гостиной — медленно, с тростью, в её домашнем сером платье с белым воротничком, который она в декабре получила в подарок от Анны (Анна ей привезла из Петербурга в первую сессию). Села рядом со мной, обратилась к Николаю.

— Колюшка, ты в воскресенье на Соборной катаешься или нет?

— Бабушка, в воскресенье у меня день между двумя экзаменами. Латинский в среду, история в четверг, потом суббота — математика. Мне в воскресенье надо отдохнуть и читать историю. Может, к четырём выйду на полчаса, если Климов придёт.

— Климов — это который у тебя в октябре в листовочной истории помог?

— Он, бабушка.

— Вот его пригласи к нам в гости. Я ему пирожков дам с собой. Он у вас в гимназии — единственный, у которого мать одна, без отца, и отчима у них нет. Я знаю — мне про них Сапожникова говорила в декабре. Им сейчас тяжело.

Николай — серьёзно:

— Передам, бабушка. Спасибо.

Аграфена немного посидела, потом обратилась ко мне:

— Павел, у Глафиры в субботу пельмени делать или нет? Это последний день перед постом, она спрашивала.

— Пусть делает.

— С мясом?

— С мясом, Аграфена Тихоновна. В субботу можно.

Аграфена помолчала, потом негромко добавила, в сторону Николая:

— Глафира уже как член семьи, а пельмени у неё — не как у меня. Мои были лучше.

Николай оторвался от учебника:

— Бабушка, твои всегда лучше, но у Глафиры быстрее.

— Темп — это не качество, Колюшка.

— Бабушка, в гимназии нас учат, что и темп, и качество — оба важны.

— Учат вас плохо. Темп — это поспешность. Качество — это вечность. Когда тебе будет шестьдесят четыре, ты вспомнишь, что бабушка тебе об этом сказала за полгода до твоего выпуска, и ты со мной согласишься.

— Бабушка, мне семнадцать в августе.

— Семнадцать у тебя ещё впереди. А пельмени у меня позади. У каждого своё.

Николай засмеялся, тихо, сжато — он смеётся в этом году не так, как раньше, не громко, как мальчишка, а коротко, почти про себя, как взрослый, который понял хорошую шутку.

22
{"b":"974502","o":1}