— Павел Андреевич. У нас двадцать два против восьми. Ровно то, что мы рассчитывали по среднему сценарию. Это ровный, не триумфальный результат. Триумф в выборах редко бывает удобным — он часто откатывается в реакции. У нас же — устойчивый сдвиг по разрядам, без перегиба.
Я обернулся к нему. Морозкин в этой реплике — точен, как всегда.
— Я бы хотел, Савва Парфёнович, чтобы все наши победы выглядели именно так — по среднему сценарию, без перегиба. Это работа, не подвиг.
— Согласен.
Подвиг — это всегда признак того, что система не сработала. Я эту мысль писал в зелёной тетради в апреле после паводка. Сейчас, в июне, после выборов — она снова работает. Вторая рамка к этой формуле.
В среду пятнадцатого июня — первое заседание новой думы. С десяти утра в малом зале. На своих местах — тридцать гласных нового состава. Знакомые лица: Голиков и Кутяков в I разряде, рядом с ними Подлипский и Севастьянов; Морозкин С. П. во II ряду — впервые, в новом сюртуке (он пошёл к Сапожникову неделю назад, заказал, к понедельнику тринадцатого получил); старообрядцы, мещане с Заречной. И — в третьем ряду слева — Бухвостов К. А. Сидит на своём прежнем месте, как сидел в составе семьдесят девятого года.
Я открыл заседание.
Повестка одна — вторая партия фонарей. Ещё тридцать штук на Сретенскую и Покровскую улицы. Кирпич для цоколей с морозкинского завода (это естественное распределение, без особых решений: Морозкин у нас единственный поставщик отбракованного кирпича, который годен под цоколи и не годен под казённые подряды). Смета — тысяча двести рублей, утверждается на пять лет. Стандартное городское дело.
Прочёл повестку, открыл обсуждение. Один вопрос — от Подлипского по срокам поставки (когда фонари окажутся на улицах). Ответ Сычёва — к сентябрю, если завод даст партию вовремя. Один вопрос — от мещанина Зайцева с Заречной по освещению Заречной слободы (пока в первой партии не предусмотрено, рассмотрят к третьей). Дискуссия закончилась за пятнадцать минут.
Голосование. Поднятие рук.
— За — двадцать два. Против — семь. Воздержался — один. Постановление принимается.
Сычёв сказал это негромко, ровно. Я объявил принятие. Заседание длилось ещё двадцать минут на текущих вопросах — бюджетная справка за май, кандидатуры в санитарную комиссию.
К. А. Бухвостов сидел на своём месте, в третьем ряду слева, в обычном сером сюртуке, который он купил у Шмелёва на свадьбе старшей дочери в восьмидесятом году и носил с тех пор только на торжественные случаи. Думские заседания были торжественными случаями — не сами по себе, а по назначению.
Серебряные часы лежали в правом жилетном кармане. Часы он носил всегда — наследство отца. Когда внутри становилось неспокойно, рука сама опускалась к жилету, нащупывала часы через сукно. Это был его давний жест, который никто из присутствующих, кроме его покойной жены, не замечал. Жена замечала.
Сегодня рука к часам опускалась чаще обычного.
Голосование по фонарям прошло. Двадцать два против семи при одном воздержавшемся. Бухвостов был среди семи. Поднял руку «против». Не от убеждения — он по фонарям ничего особенного не думал, для него это была рядовая мелочь городской работы. Но поднял, потому что у него теперь была фракция, и фракция голосовала «против». Семеро гордеевских. Он среди них.
Воздержался Шмелёв-сын. Бухвостов отметил: воздержался из колеблющихся. Через три месяца Шмелёв-сын уйдёт на «нашу сторону», скорее всего. Молодой, ему тридцать четыре, он женат на племяннице Морозкина, и эта родственная нить сильнее, чем гордеевский вексель отца. Бухвостов это видел.
А он, Бухвостов, останется здесь.
Он подписал донос третьего января восемьдесят второго года. За вексель в семьдесят пять рублей, который Трофимов так и не оплатил. Сейчас, в июне, вексель лежал у него дома в шкатулке — ничего не стоящий, потому что Трофимов с февраля стал говорить, что «дело пока не пошло, подождите, к лету будет». К лету пришло — лето пришло. Дело не пошло. Стрешнев в июне сидел на месте городского головы и открывал заседание новой думы, в которой двадцать два голоса «за» его направление.
Бухвостов посмотрел на Стрешнева. Тот вёл повестку ровно, без лишних слов, не глядя в его сторону. Вообще ни разу за всё заседание не посмотрел в сторону Бухвостова. И это было — главное.
Бухвостов знал, что его не наказывают. Стрешнев не вызывал его в кабинет, не задавал ему неудобных вопросов, не упрекал. На него вообще не смотрели — ни как на врага, ни как на преступника, ни как на ошибочно ошибившегося человека, который мог бы покаяться. На него смотрели как на нормального гласного нового состава думы. Просто гласного. Просто нормального.
Это было — хуже всего.
Он бы предпочёл, чтобы его наказали. Чтобы вызвали, объяснили, обвинили, попросили извинений или потребовали отставки. Тогда был бы — конфликт, в котором он, Бухвостов, был бы стороной. Сейчас он был — нормальной стороной, у которой нет сторон. Просто мещанин, гласный думы, плательщик II разряда, отец двух дочерей и одного сына, владелец небольшой торговли мукой и крупой на Купеческой улице. Всё.
Он подумал: «Гражданский долг — это красивая формула. Когда её произнёс Трофимов в ноябре прошлого года, она мне показалась настоящей. Сейчас она — не воротник, а петля. С ней неудобно жить».
Он опустил руку в карман, нащупал часы. Покрутил пальцами. Часы шли — отец заводил их каждое утро, теперь Бухвостов заводит сам, и часы идут уже тридцать три года, с сорок девятого, когда отец его получил их в подарок от своего хозяина в Костроме.
Он подумал ещё: «Меня никто не поздравит. Меня никто не выгонит. Я останусь здесь ещё три года — в пустоте. Это и есть цена».
Стрешнев закрыл заседание.
Гласные начали расходиться. Бухвостов встал, вышел в коридор, надел шляпу. У выхода — Морозкин с одним из старообрядцев, разговаривают тихо. Подлипский со своим знакомым из казанских. Голиков с Кутяковым. Все расходятся по своим разговорам.
С Бухвостовым никто не заговорил. Не потому что отвергли — а потому что не было повода.
Он вышел на улицу. Соборная в июне — солнечная, шумная, с весенней пылью. Шёл домой пешком, как обычно. Дома была жена с двумя младшими детьми — старшая дочь у мужа в Костроме, к матери приедет осенью. Жена приготовит обед, спросит, как прошло заседание. Он скажет: «Голосовали по фонарям. Двадцать два против семи. Я был среди семи». Жена кивнёт, без особенного отзыва. Она тоже знает, что её муж в декабре прошлого года подписал что-то, после чего у них всё стало по-другому. Не хуже — но по-другому.
Серебряные часы в кармане шли своим темпом. Бухвостов щупал их через сукно, не доставая.
После заседания я вышел из малого зала, прошёл коридором в свой кабинет. Сычёв в приёмной сидел над протоколом, дописывал последние строки.
— Фёдор Игнатьич. Сегодняшнее заседание было самым тихим за всё моё время в думе.
Сычёв снял пенсне, протёр о сюртук, надел.
— Это, Павел Андреевич, и есть знак институционального большинства. Когда соотношение чёткое и ясное — заседания становятся короче: не нужно тратить время на убеждение. Шестьдесят первый год, в шестидесятых вообще, у нас в управе заседания шли по три-четыре часа: в думе всегда были спорящие группы. С восемьдесят второго года, по этим выборам, у нас впервые — устойчивое большинство одного направления. Это, я думаю, продержится до восемьдесят пятого.
— Я не стал смотреть в сторону Бухвостова. Сознательно.
— Это правильно. Бухвостов сейчас сам себя наказывает сильнее, чем мы могли бы.
— Это для него тяжёлое поведение?
— Бухвостову, Павел Андреевич, в его положении сейчас никакое поведение Ваше не легко. Но Ваше, нынешнее — самое лёгкое из возможных. Без жалости и без злорадства. Без вины и без преследования. Просто — служебное расхождение, без перехода в личное. Это в Бережанске редкая школа. Я её увидел впервые на Вашем присутствии.
— У меня в этом, Фёдор Игнатьич, нет особенной заслуги. Я просто не считаю Бухвостова врагом. Он — ошибка декабря. Ошибки не обязательно мстить. Достаточно, чтобы они не повторялись.