Литмир - Электронная Библиотека

Он вышел. Я остался один.

На столе передо мной лежала газета, развёрнутая на манифесте. И — уже подписанные мной утренние бумаги, поверх которых я полтора часа назад работал. Две России в одном кабинете: та, в которой манифест меняет рамку, и та, в которой бумаги по водопою на Соборной подписываются и идут в дело.

Это, наверное, и есть пропорция, в которой мне теперь работать.

К часу я пришёл домой. Глафира подавала суп — куриный, с лапшой, на третьей неделе мая он ещё с зимней привычки, но уже с весенними овощами по краю. Аграфена сидела за столом, в её обычном домашнем сером платье. Николай в гимназии до пяти, не пришёл.

Я сел. Сначала ел молча. Аграфена тоже не заводила разговора — она в этом году не торопит, ждёт, пока я сам начну.

Через несколько минут она проговорила, не глядя:

— Павел. Я слышала на пристани, что в газете что-то напечатали про императора. Что-то политическое.

Я положил ложку.

— Манифест о незыблемости самодержавия. От двадцать девятого апреля. Подписан Александром III. Серьёзный документ.

— Что в нём?

— Что реформы Александра Николаевича не отменяются, но и не продолжаются. Что новая власть утверждает себя через возврат к самодержавной логике. Что внутренние и внешние «крамолы» будут преследоваться по новому строгому порядку.

Аграфена слушала. Доедая свой кусочек хлеба с супом, не торопясь. Когда я закончил, она положила хлеб на тарелку, посмотрела в окно, в сад. Помолчала.

Потом — спокойным, ровным голосом, без волнения:

— У моего покойного мужа был знакомый в Казани. Алексей Петрович Курганов. Чиновник по гражданской службе, на должности столоначальника в губернской палате. Он у нас в дому бывал три раза в год — на именины, на Рождество и в августе на яблочный Спас. Это в семидесятых годах было.

Я слушал. Аграфена редко рассказывает про знакомых покойного мужа — у меня было ощущение, что она их в основном забыла или не хочет вспоминать. Сейчас она вспомнила сама.

— Алексей Петрович в семидесятых говорил так: «В России каждое поколение получает свою рамку, и в этой рамке надо жить, не пытаясь перерастить её. Кто пытался — того ломало. Кто принимал и работал — у того получалось». Я тогда не понимала, что это значит. Я была молодая, мне было сорок с небольшим, и мне казалось, что рамка одна и она навсегда. А Алексей Петрович пожилой был, шестьдесят с лишним, и у него в глазах было то, что у меня сейчас.

Она посмотрела на меня прямо. У неё в глазах в этот момент действительно было то спокойствие, которое у пожилых людей появляется после того, как они увидели несколько разных эпох и поняли, что эпохи проходят.

— Я в моих шестьдесят четыре уже видела четыре рамки, Павел. Крепостное право — это была первая, я родилась при ней. Реформы Александра Николаевича — вторая, я была замужем при ней, мы с покойным жили в ней пятнадцать лет хорошо. Цареубийство — это была короткая рамка, между двумя, очень тяжёлая, в ней я тебя приняла к нам в дом. Сейчас — четвёртая, рамка нового царствования. У меня к ней нет ни страха, ни особенного отношения. Это — рамка. В ней надо жить. Это, наверное, и есть то, что Алексей Петрович имел в виду.

Я слушал и думал: Аграфена за пятьдесят с небольшим лет жизни в России увидела крепостное право, его отмену, эпоху великих реформ, цареубийство, теперь — Манифест о незыблемости самодержавия. И ничто из этого её не сломало, не перевернуло, не сделало её нытующей или паникующей. У неё внутренний покой, который не от незнания, а от перевиденности. И она этот покой передаёт мне сейчас простыми словами.

— Аграфена Тихоновна. Я Вам благодарен.

— За что, Павел?

— За то, что Вы мне сейчас сказали. Это в моей рамке — самое полезное, что я мог сегодня услышать.

Она чуть улыбнулась — не сильно, в углу рта.

— Я не специально. Просто вспомнила. Курганова покойного я в этом году тоже стала вспоминать чаще — он мне всегда приносил книгу на именины, у меня их в шкафу до сих пор пять штук. В этом году я их перечитывать буду. Он давно в земле уже, лет десять.

Глафира принесла кашу. Дальше обед шёл спокойно, на бытовом разговоре про заготовки на лето, про необходимость заменить чугунный котёл в кухне (треснул в трёх местах за последний год, использовать ещё можно, но к зиме надо новый), про то, что у Николая третий рукав свитера Аграфена закончит к субботе.

В пять Николай пришёл из гимназии. После уроков, серьёзный, с ранцем. Аграфена разогрела ему суп, он ел и одновременно листал учебник по русской истории — у него на завтра урок про Александра Второго, по совпадению.

В восемь, после ужина, Николай зашёл ко мне в кабинет.

— Папа. У меня к тебе один вопрос, если можно.

— Конечно.

— Сегодня у нас на латыни Иннокентий Степанович достал из ранца газету — это была наша же бережанская газета, не «Казанский телеграф», а наша местная. И прочёл нам Манифест целиком, вслух. Не комментируя. Минут десять читал.

— И что?

— Когда закончил — закрыл газету, положил на стол, обвёл нас взглядом. И сказал так: «На этом, дети, остановимся. Учитесь дальше. Латынь — она и при Александре Втором, и при Александре Третьем одинакова. И склонения — те же. Разбираем оборот acc. cum infinitivo, страница сорок девять». И мы пять минут разбирали оборот.

Я улыбнулся в бороду.

— Это, Николай, по-моему, лучшая педагогическая реакция, которую могли увидеть дети сегодня в Бережанске.

— Я тоже так подумал. Но я не уверен, что я понял, к чему Иннокентий Степанович. Он что хотел этим сказать?

— Он хотел сказать, Николай, что переход власти не отменяет работы. Ты учишься латыни — латынь тебя не интересует, кто на престоле; тебе нужно её знать, чтобы потом поступать в институт, или работать в гимназии, или просто иметь доступ к старым книгам. Это всё — независимо от Манифеста. Когда Иннокентий Степанович прочёл Манифест и сразу перешёл к acc. cum infinitivo, он этим показал, что между политическим событием и твоей собственной жизнью есть тонкая, но твёрдая граница. На ту сторону — манифесты, на эту — твоя работа. И вторую нельзя отдавать первой.

Николай слушал, не перебивая.

— Это правильный подход, я думаю?

— Это, по-моему, единственный подход для человека, который не во власти. Если ты во власти — у тебя один разговор с историей. Если ты гимназист, или городской голова, или плотник на заводе — у тебя другой. Тебе нужно работать в той рамке, которая есть, и не отдавать ей того, что от неё не зависит.

Николай кивнул.

— Папа. У тебя в управе — что-то меняется из-за этого Манифеста?

— В работе самой — мало. В окружении — да, кое-что. Я завтра пойду к отцу Серафиму, поговорю с ним. У него я лучше пойму, как с этим жить дальше. А ты — занимайся латынью и acc. cum infinitivo. Это сейчас твоя работа.

— Спасибо, папа.

Он вышел. Я остался один в кабинете. На столе передо мной — обычные служебные бумаги к завтрашней повестке, без газеты. Газета осталась в управе, у Сычёва, который её уже подшил в особую папку под названием «Политические документы» — она у него в шкафу с шестидесятых годов, тонкая, всего полтора десятка листов, потому что таких документов в её жизни случалось мало.

Сегодня в этой папке — на один документ больше.

В среду четвёртого мая после полуденной службы я пошёл в Преображенский собор. Серафим в среду обычно в ризнице — просматривает счета, готовит проповедь к пятнице, отвечает на письма приходящим к нему по церковным делам.

Я прошёл боковым входом, через северный придел. В соборе было тихо — служба окончена час назад, прихожане разошлись, дьякон убирал алтарь. Сторож знал меня, провёл к ризнице.

Серафим открыл дверь сразу, как только я постучал.

— Павел Андреевич. Я ждал, что Вы зайдёте на этой неделе.

— Знали, что приду — в связи с Манифестом?

— Знал. Я этот манифест читал в понедельник вечером, в той же газете, что и Вы — у меня свой экземпляр «Казанского телеграфа», Сапожников мне привозит вместе с продуктами. Меня в понедельник вечером не было ни в управе, ни на пристани — я был в соборе, готовил среду. Когда такой документ выходит, мужчины думают сначала в одиночку, потом приходят к разговору. Сегодня среда. Время разговора пришло.

46
{"b":"974502","o":1}