— Шесть камер, Павел Андреевич. По пятьсот кирпичей в каждой при пробной партии. Когда выйдем на летнюю норму — по тысяче, при двадцати четырёх обжигах в месяц это сорок тысяч ежемесячно. Сегодня — три тысячи в шести камерах. Для нас — проба системы.
— Тяга?
— Тяга в норме. В феврале три раза нагревали без садки, проверяли — дым уходит ровно, во все шесть дымоходов одинаково, разницы между крайними и средними камерами нет. Это, по правде сказать, заслуга Тихонова — он зимой по три дня сидел на крыше у трубы с дымомером.
Тихонов в этом месте чуть наклонил голову, ничего не сказал. У него такая манера — на похвалу не отвечать ни словом, ни жестом, кроме лёгкого наклона; это его старая казанская привычка, которую он сохранил с того старого завода у Брянцева.
— Илья Иваныч. Сычёв вам велел передать поклон и одну заметку — в семьдесят шестом в Казани у Морозкина-старшего на похожей печи был угар вниз, погибли трое детей. Сычёв просит, чтобы вы при обжиге дымоход проверили сами.
Тихонов посмотрел на меня внимательно, без обычной смущённости.
— Павел Андреевич. Тот случай в семьдесят шестом я знаю — там была печь Сименса, не Хофмана, и у них дымоход был выведен в стену общего сарая, а не отдельной трубой. У нас труба — отдельная, выше крыши на четыре аршина, тяга независимая. Угара вниз быть не может в принципе устройства. Но я Сычёва понял. Перепроверю перед обжигом ещё раз. Если что-то меня хоть чем-то удивит — обжиг отложим. Это вам обещаю.
— Спасибо, Илья Иваныч.
Хомутов тут стоял рядом, кивнул один раз — в знак того, что он эту проверку поддерживает. Старый Хомутов, инженер с дипломом Петербургского технологического института семидесятого года, всегда старший по технологии; но в обжиге он Тихонову уступает — Тихонов знает обжиг руками, а Хомутов формулами.
К восьми часам утра садка началась.
Пятеро рабочих — четыре молодых, один пожилой — носили сырец на тачках от штабелей в крытом дворе к печи. Сырец в этой партии лежал с прошлой недели (Хомутов специально готовил под партию, не использовал свежеформованное); он чуть тёмно-серый, плотный, ровный по форме. Тихонов командовал садкой — каждый кирпич укладывал с точным зазором в полдюйма от соседнего, столбиками по двенадцати штук в высоту с воздушными ходами между столбиками. Дело шло быстро, слаженно. Никифор отмечал в книжке количество.
К обеду первые три камеры были загружены. Сделали перерыв — пошли в заводскую столовую.
Столовая — деревянный сруб при заводе, длинный стол на двадцать человек, печь в углу, повар Афанасий — старый отставной солдат с восьмидесятого года. В этот обед — щи постные с грибами, гречневая каша с маслом, чёрный хлеб, чай. Я ел вместе со всеми, как ел за этот год уже не раз — рабочие в столовой у Хомутова на меня смотрят без особенного удивления, к моему присутствию здесь привыкли с осени.
За обедом Хомутов рассказывал про планы на сезон.
— Цена кирпича в Казани сейчас — двенадцать рублей за тысячу. Поднялась с осенних десяти с половиной — Брянцев с октября держит брак выше нормы, по слухам в Казани, у него в зимнем обжиге ушло до сорока процентов в брак, и он эту разницу заложил в цену. Наша проектная себестоимость — восемь рублей за тысячу. Прибыль на тысячу — четыре рубля. На пятьсот тысяч за сезон — две тысячи рублей чистой, не считая местного потребления.
— Восемь рублей — это при отбраковке двадцать процентов?
— При двадцати, Павел Андреевич. Если выйдет меньше — себестоимость упадёт.
— А если больше?
— Если двадцать пять — себестоимость будет восемь рублей пятьдесят копеек, всё равно прибыльно. Если за тридцать — нужно перенастраивать обжиг или менять глиняную смесь. Сегодняшняя партия — это и есть проверка. К пятнице будем знать процент по первым трём камерам, а к среде следующей — по всем шести.
— А если меньше двадцати?
Хомутов улыбнулся в седоватые усы.
— Если меньше двадцати, Павел Андреевич, то у нас открывается совершенно другая картина. Мы становимся конкурентоспособнее казанских заводов на два-три рубля за тысячу. Это значит — нам обеспечен подряд на новый Воскресенский собор второй очереди, о котором мне в декабре писал казанский архитектор. И, возможно, на расширение Восточных казарм.
— Это серьёзные подряды.
— Это серьёзные подряды. Но мы пока не знаем, сколько у нас отбраковки.
Тихонов в этом разговоре участия не принимал — слушал. Но в одном месте, когда Хомутов сказал «к пятнице будем знать», Тихонов чуть качнул головой — как качнул бы человек, который про себя прикидывает что-то иное, не возражая, но и не соглашаясь. Я это заметил, но не стал спрашивать. Тихонов скажет, когда понадобится.
После обеда — ещё три камеры. К пяти вечера садка была закончена. Двери всех шести камер закрыты, обмазаны глиной, готовы к нагреву.
Тихонов на одну треть часа удалился к печи один — с керосиновым фонарём, с молоточком, с щупом. Перепроверял дымоход и тягу по моей и Сычёвской просьбе. Вернулся, доложил коротко: «Всё ровно. К обжигу готовы. Начинаю в шесть».
В шесть вечера он зажёг первую закладку дров в основной топке. Огонь пошёл хорошо. Тяга — ровная. Камеры начали прогреваться.
Я в шесть с минутами стоял у трубы, смотрел в струю дыма, поднимающуюся в темнеющее небо. Дым шёл прямой полосой вверх, без завихрений. Это было то самое, что Хомутов и Тихонов хотели увидеть — признак правильного обжига.
Заводская изба, в которой я ночевал, стояла шагах в двадцати от печи. Маленький брусовой домик, в нём две комнаты: первая для общего рабочего ночёвочного помещения — там сейчас спали пятеро рабочих и два сторожа; вторая — отдельная комнатка с печкой-голландкой и железной кроватью, в которой Хомутов сам ночует два-три раза в неделю и в которой сегодня лёг я.
Стены брусовые, потолок низкий, между брёвнами — мох, законопаченный неровными клочьями. На стене — простая литография в раме «Спаситель в Гефсиманском саду» (стандартная провинциальная литография, какие в восьмидесятых годах продавались на ярмарках по двадцать копеек). На столике у кровати — керосиновая лампа со стеклянным колпаком, чернильница, перо, стопка чистых заводских бланков.
Печка-голландка натоплена с шести вечера, стены тёплые. Тихонов в пять минут одиннадцатого пришёл, посмотрел на температуру в моей комнатке, добавил два полена, ушёл — он сегодня дежурит у печи всю ночь, обжиг нужно проводить ровно, без скачков.
Я лёг в одиннадцать. Не сразу заснул.
В стене — тонкие брёвна, и через них слышно, что говорят в общем рабочем помещении. Голоса негромкие, после рабочего дня усталые. Говорили двое — судя по говору, оба молодые, годов по двадцать пять. Судя по интонации — товарищи, не первый год знают друг друга.
Один сказал:
«Митька. У барина-то нашего, городского головы, в столовой за обедом было видно — простой человек. Жрёт щи, как все, чай пьёт из общего стакана. Не в подстаканнике».
Второй ответил:
«Я на него ещё в позапрошлый раз смотрел. Он тогда тут ночевал в этой же избе, что и сейчас. Я думал — для виду. Ну, мол, барин у нас не как у Брянцева — который ночует в Казани в номерах „Старый Свет“. А оказалось — нет, не для виду. Он тут вторую ночь спит за зиму».
Первый:
«А правильно?»
Второй:
«Что правильно?»
Первый:
«Что барин в избе ночует. Ты себе представь, если бы такой барин был у Брянцева, у него бы рабочие что говорили?»
Второй помолчал, потом сказал:
«Не знаю, Митька. Я думаю — у нас тут другое. У Хомутова на заводе всегда так. Александр Васильич сам ночует в этой избе, когда нужен на обжиге. А наш голова — он Хомутова, кажется, уважает. И к Хомутову прилепился по той же привычке. Это не для нас представление. Это у них так заведено».
Первый:
«Уважает — это хорошо. Тогда правильно. А то у барина если был бы вид сверху, мы бы ему всем заводом не обжигали так, как сейчас обжигаем».