Так получилось, что впечатлительность натуры часто делала Деронду загадочным для друзей и придавала очевидную неопределенность его чувствам. Рано проявившиеся душевные качества – эмоциональность и склонность к размышлениям – развили в нем способность находить привлекательную сторону в любом предмете, что удерживало его от любых решительных действий. Как только он склонялся к антагонизму, пусть даже в мыслях, то сразу казался себе сабинским воином: копье его не встречало ничего, кроме плоти близких и любимых. Его воображение до такой степени привыкло воспринимать мир таким, каким его видели другие, что стойкая защита чего бы то ни было за исключением случаев открытого притеснения была для него невозможна. Многостороннее сопереживание в конце концов принимало характер рефлективного анализа, который был способен нейтрализовать всякое сочувствие. Мало кто обладал таким внутренним балансом, как Деронда. Благодаря этому балансу он был пылким демократом в своем сочувствии к народу и в то же время строгим консерватором, опирающимся на свои привязанности и игру воображения, проявлял ненасытный интерес к рассуждениям о правительстве и религии, но не желал расстаться с давно устоявшимися формами, которые вызывали в нем теплые чувства и воспоминания, не уничтожаемые никакими аргументами. Деронда подозревал себя в излишней любви к слабым и побежденным и чувствовал отвращение к успеху, отрицание которого иногда нарушает общее благо. И все же страх впасть в безрассудную слепую ненависть заставлял его оправдывать привилегированные классы, сторониться горечи неудачников и осуждающего тона непризнанных реформаторов. Склонность к слишком рефлективному сочувствию угрожала парализовать в нем то неприятие зла и ту разборчивость в дружбе, которые являются главными условиями нравственной силы.
В последние годы, ставшие временем сознательного мужания, Деронда настолько ясно понимал особенности своего характера, что страстно ждал какого-нибудь или внешнего события, или внутреннего пробуждения, способного направить его на определенный путь и сконцентрировать на одном предмете всю свою энергию. Он терял интерес к знаниям, не питал практических честолюбивых замыслов, если и то и другое не совпадало с его эмоциональным настроем. Словно убежища потерянных душ, он боялся той мертворожденной культуры, которая превращает Вселенную в бесконечную череду ответов на вопросы; человек, зная понемногу обо всем, забывает сущность всего – как будто ему, например, не положено знать об аромате ничего, кроме самого аромата, которого он не чувствует.
Но как и откуда должно было явиться столь необходимое событие, способное оправдать в его глазах пристрастность к одному предмету и сделать его, Даниэля, таким, каким он хотел, но пока не мог стать, – органичной частью светской жизни, а не блуждающим в ней тоскливым бесплотным духом, движимым смутной любовью к общественному благу, но не имеющим определенного применения к реальному братству людей? Он не хотел жить, не улучшив мир, но как это сделать? Видеть свой путь – это одно, но пройти его от начала до конца – совсем другое. Одну из причин этих трудностей Деронда видел в том, что ни происхождение, ни воспитание не предъявили ему особых требований и не внушили определенных родственных уз. Однако он не пытался скрыть от себя, что, впадая в состояние задумчивого оцепенения, все дальше и дальше ускользал от той практической, энергичной жизни, освещенной блеском идеального чувства, которую считал единственно для себя приемлемой.
Подобные мысли постоянно блуждали в голове Деронды, пока он изучал право или небрежно поддерживал светскую беседу. Тем временем ни за одно конкретное дело он не брался с должным рвением и настойчивостью. Пример, не заслуживающий восхищения и недостойный считаться идеалом, – скорее предвестник переходной эпохи, которую с патриархальных времен проходят многие молодые люди с большим или меньшим количеством синяков, если не увечий.
Нам уже известно, что под спокойной внешностью скрывался жар, позволявший остро чувствовать поэзию в повседневных событиях. Образы гетто с его старинными домами вызвали у Даниэля чувство единения с неведомым миром и заставили задуматься о двух периодах нашей исторической жизни: о робком зарождении верований со свойственными им формами выражения и об их медленном, грустном разрушении. Покрывающая руины пыль рождает в обостренном восприятии сознание былого величия и торжества жизни, от которого остались только скорбные воспоминания.
Даниэль покинул гетто и продолжил неспешный путь, наслаждаясь теплым вечерним воздухом и постоянно оглядываясь в поисках синагоги. Чувство отвращения, которое вызвали в нем несколько незначительных, но безобразных инцидентов, он подавил в самом зародыше. Так, заглянув в небольшую книжную лавку, чтобы узнать, в котором часу в синагоге начинается служба, он был почтительно встречен одним пронырливым еврейским юношей. Тот сердечно выслушал вопрос и направил Деронду в старинную ортодоксальную синагогу, при этом обманув не хуже истинного тевтона. Он любезно рекомендовал Даниэлю совершенно не пользовавшуюся спросом книгу как nicht so leicht zu bekommen[37] и безжалостно завысил цену.
Деронда встречал немало евреев странного вида, отнюдь не лишенных коварства и едва отличавшихся от христиан столь же сомнительной порядочности. В последнее время, размышляя о родственниках Майры, он с какой-то тревогой думал о низшем классе евреев. Но если бы мы больше сравнивали, то не так бы удивлялись и возмущались при встрече с евреями и другими инакомыслящими, чья жизнь не совсем согласуется с их вероучением. В тот вечер Деронда начал осознавать, что впадает в несправедливое и нелепое преувеличение, а потому призвал на помощь спасительное сравнение: лишний заплаченный им талер не уменьшил ни его интереса к судьбе еврейского народа, ни желания отыскать синагогу. Как бы там ни было, на закате солнца он вошел в старинное здание вместе с многочисленными приверженцами ортодоксальной веры.
Он сел в одном ряду с пожилым, почтенного вида человеком – на достаточном расстоянии, чтобы время от времени на него посматривать. Пышная белая борода и фетровая шляпа обрамляли удивительно тонкий профиль, который с равным успехом мог принадлежать как еврею, так и итальянцу. Человек тоже обратил внимание на Деронду, и, наконец, их взгляды встретились – для незнакомых людей момент не самый приятный, а потому Деронда отвернулся, однако тут же получил раскрытый на нужной странице молитвенник и был вынужден поклониться в знак благодарности. Наконец паства собралась, проповедник взошел на кафедру, и служба началась. Немецкий перевод религиозного текста подсказал, что звучали главным образом псалмы и отрывки из Ветхого Завета, и Деронда погрузился в очарование литургии, воздействующей независимо от произносимых слов подобно «Мизерере» Аллегри или «Магнификату» Палестрины.
Мелодичное пение хора мальчиков, монотонный звучный голос проповедника, благочестивое покачивание голов прихожан, простота здания и убожество внутреннего убранства зала, где проникшая в сознание половины человечества и вызвавшая к жизни прекрасные формы вероисповедания религия рождала отдаленное, смутное эхо, – все это произвело на Деронду такое сильное впечатление, какого он не ожидал.
Однако когда благочестивые речи стихли и пришли в движение вульгарные фигуры с безразличными лицами, Деронда разочарованно понял, что, возможно, никто не разделял его чувств, и только для него служба не стала скучной рутиной. Деронда поклонился своему любезному соседу и вместе со всеми направился к выходу. В этот момент он почувствовал, что кто-то опустил руку на его плечо, обернулся с неприязнью, которую неизменно вызывает подобное притязание, и увидел того самого соседа. Почтенный господин обратился к нему по-немецки:
– Простите, молодой джентльмен… позвольте узнать ваше имя… кто ваша матушка…
Деронда, осторожно освободившись от руки незнакомца, холодно ответил: