Литмир - Электронная Библиотека

— Паша, тише, соседи услышат! — из кухни выбежала мама, вытирая руки полотенцем. Она была бледной, глаза испуганные. — Ну что ты кричишь с порога? Давайте поужинаем, поговорим спокойно…

— Не о чем говорить! — отрезал отец. Он прошел на кухню, тяжело ступая, словно к ногам привязали гири. — Накрывай. Жрать хочу.

Ужин был похож на поминки.

На столе дымилась картошка с укропом, котлеты — любимые, домашние, — источали аромат чеснока и мяса. Но аппетита не было ни у кого. Вера сидела, вжав голову в плечи, и ковыряла вилкой в тарелке, боясь поднять глаза. Мама суетилась, подкладывала отцу хлеб, наливала чай, пытаясь заполнить звенящую, электрическую тишину мелкими заботами.

— Паш, возьми огурчик, свежие, малосольные…

— Спасибо, — буркнул отец, не глядя на нее.

Он ел механически. Жевал, глотал, не чувствуя вкуса. Челюсти его двигались с усилием, на скулах ходили желваки.

Юра сидел напротив. Он не притронулся к еде. Внутри у него все сжалось в тугой, горячий комок. Он понимал отца. Понимал его страх. Понимал, что тот желает ему добра. Но от этого было только больнее.

— Значит, так, — отец отложил вилку. Звук удара металла о фаянс прозвучал как выстрел. — Слушай меня, Юрий. И запоминай. Я отец. Я за тебя отвечаю. Пока ты в моем доме, ты будешь делать то, что я говорю.

Юра поднял глаза.

— Я не могу, пап. Это моя жизнь.

— Твоя жизнь⁈ — отец грохнул кулаком по столу. Чашка с чаем подпрыгнула, выплеснув бурую лужицу на клеенку. Вера пискнула и закрыла лицо руками. — Да что ты знаешь о жизни, щенок⁈ Ты знаешь, почем фунт лиха? Ты знаешь, как на карточки жить? Как в очередях стоять? Ты в театре своем в куклы играть хочешь, пока другие страну строят?

— Я не в куклы играю! — Юра тоже повысил голос, хотя обещал себе сдерживаться. — Искусство — это работа! Это труд! Почему ты считаешь, что только у станка — это работа?

— Потому что станок кормит! А твое искусство — это паразитизм! На шее у народа сидеть и рожи корчить! Паяц! Клоун!

Слова били наотмашь. Обидные, несправедливые, злые слова человека, который не умеет выразить свой страх иначе как через агрессию.

— Я не клоун, — сказал Юра тихо, но твердо. В нем проснулся тот, взрослый, тридцатилетний. Который знал цену себе и своему выбору. — И я не буду токарем. Прости. Я уважаю твой труд, пап. Но это не мой путь.

— Не твой путь… — отец встал. Он был страшен в своем гневе. Огромный, нависший над столом, с побелевшими губами. — Ну тогда и хлеб этот — не твой. Жри свои стишки! Сыт будешь!

Он развернулся и вышел из кухни. Хлопнула дверь спальни.

В наступившей тишине было слышно только, как всхлипывает Вера.

Мама сидела, закрыв лицо руками. Ее плечи мелко тряслись.

— Мам… — Юра потянулся к ней.

— Иди, Юра, — сказала она глухо, не отнимая рук от лица. — Иди. Дай ему остыть. Он… он не со зла. Он просто боится за тебя.

Юра встал.

Ему вдруг стало нечем дышать. Стены кухни, оклеенные веселыми обоями в цветочек, начали давить, сжиматься. Воздух стал вязким, как кисель.

— Спасибо за ужин, мам.

Он вышел в прихожую. Обулся. Кеды налезли с трудом — руки дрожали. Схватил куртку — на улице, несмотря на духоту, могло быть свежо, или дождь пойдет.

Щелкнул замок.

Он вывалился на лестничную клетку, как из горящего танка.

Москва встретила его лиловыми сумерками и запахом надвигающейся грозы.

Юра шел быстро, почти бежал, не разбирая дороги. Мимо знакомых лавочек, мимо песочницы, мимо гаражей, где отец проводил выходные. Ему нужно было движение. Нужно было сжечь адреналин, который кипел в крови.

Он был зол.

Чертовски зол. Не на отца даже — на ситуацию. На этот барьер непонимания, который невозможно пробить словами. Как объяснить человеку из поколения победителей, человеку, привыкшему к четким и ясным категориям «фронт — тыл», «завод — дом», что мир сложнее? Что есть вещи, которые нельзя измерить тоннами чугуна или метрами ткани?

«Паяц… Паразит…» — эхом отдавалось в голове.

Он выскочил на Ленинградский проспект.

Город жил своей вечерней жизнью. Зажигались фонари, бросая желтые пятна на асфальт. Редкие такси с зелеными огоньками проносились мимо, шурша шинами. Парочки гуляли под ручку. Милиционер на перекрестке лениво помахивал жезлом.

Юра замедлил шаг.

Куда идти?

В 2024 году он бы пошел в бар. Заказал бы виски, сел в углу, уткнулся в телефон. Или поехал бы к другу, пожаловался на жизнь. Или снял бы номер в отеле, чтобы побыть одному.

Здесь у него не было ничего.

Ни денег (пара копеек в кармане не в счет). Ни паспорта (его паспорт лежал у родителей). Ни друзей, к которым можно завалиться в десять вечера с драмой (к Лёне? Смешно. К Свете? Не поймет, испугается). К Вершинину? Старик спит или читает, нечего его тревожить.

Он был абсолютно, стерильно одинок в этом огромном городе. Попаданец. Чужак. Человек без корней, привязанный только к этой семье, которая его сейчас отвергла.

Он дошел до Песчаной площади.

Здесь было тихо. Фонтан уже выключили, но вода в чаше еще рябила от ветра. Юра сел на холодный бетонный бортик.

Достал из кармана пачку сигарет «Ява» (купил тайком, на всякий случай, хотя курить бросил еще в той жизни). Чиркнул спичкой. Затянулся.

Дым обжег горло, ударил в голову легким головокружением.

Он смотрел на темные окна домов. Там, за занавесками, люди пили чай, смотрели телевизор, ругались, мирились. Жили. А он сидел здесь, как дурак, и жалел себя.

«А чего ты ждал? — спросил он себя жестко. — Что отец тебя в лобик поцелует? „Конечно, сынок, иди в актеры, будь нищим и свободным“? Он войну прошел. Он знает, что такое голод. Для него завод — это крепость. А ты ему предлагаешь замок на песке».

Пошел дождь.

Сначала редкие, крупные капли, шлепающие по асфальту как монеты. Потом — сплошная стена воды. Гроза, копившаяся весь день, наконец разразилась.

Юра не сдвинулся с места. Он сидел, мок, курил размокшую сигарету и чувствовал, как злость уходит. Смывается дождем. Остается только усталость и понимание.

Отец любит его. Как умеет. Как научила его жизнь. Он кричит не потому, что хочет сломать, а потому что боится. Боится, что сын пропадет. Что останется без куска хлеба в этом жестком мире.

«Я должен доказать ему, — подумал Юра. — Не словами. Делом. Я должен поступить. И стать таким актером, чтобы он пришел на спектакль и сказал: „Да, это работа. Это не кривляние“».

Он выбросил окурок в лужу. Встал.

Рубашка прилипла к телу. Вода текла с волос за шиворот. Холодно.

Пора домой. Другого дома у него нет. И другого отца тоже не будет.

Дождь, смывший с Москвы дневную духоту, к полуночи превратился в мелкую, назойливую морось. Город затих. Окна в домах погасли, превратив фасады пятиэтажек в темные крепостные стены, за которыми спали, видели сны и копили силы для нового рабочего дня тысячи людей.

Юра шёл домой.

Его кеды хлюпали при каждом шаге, рубашка прилипла к спине ледяным компрессом, а с козырька кепки, которую он натянул на самые глаза, стекали холодные капли. Но ему было всё равно. Физический дискомфорт даже помогал — он отрезвлял, сбивал градус внутренней истерики, возвращал в реальность.

Он шёл по пустынным улицам Сокола, и этот район, днем такой уютный и домашний, сейчас казался чужим. Декорации сменились. Вместо солнечной идиллии шестидесятых — нуар. Блестящий черный асфальт, желтые круги фонарей, в которых вилась мошкара, и тишина, нарушаемая только шумом его собственных шагов.

«А если он не пустит? — кольнула предательская мысль. — Если дверь заперта на цепочку? Что тогда? Ночевать на вокзале? Идти к Вершинину?»

Нет. Отец не такой. Он может орать, может стучать кулаком, но он не выгонит сына на улицу. Это не по-советски. Не по-людски.

Юра подошёл к своему подъезду.

Дверь была приоткрыта — кто-то подложил камень, видимо, проветривали подъезд от запаха кошек и сырости. Внутри горела тусклая лампочка под закопченным потолком.

38
{"b":"965947","o":1}