Разум сопротивлялся. Разум предлагал логические цепочки, строил модели, оценивал шансы. Он анализировал данные с «Аквафонов», перебирал в памяти последние обрывочные сигналы, пытался смоделировать картину распада, чтобы понять — а есть ли вообще что искать? Ответ разума был безжалостным и кристально ясным: нет. Организованность равна нулю. Вероятность найти хоть одно сохранившее сознание существо стремится к нулю. Любое действие, кроме сохранения энергии и попытки самодиагностики, является нерациональным, опасным и бессмысленным.
Но под пластами интеллекта, под титаническими сводами сознания, что-то другое начало шевелиться. Что-то древнее, дочеловеческое, дологическое. То, что было в нём, когда он был просто Алексеем. То, что было в самой первой амёбе, выбравшейся из тёплой лужицы. Инстинкт.
Не решение. Инстинкт последнего представителя вида.
Это был не зов разума, а физическая тоска, сжавшая его гигантское, холодное нутро в тугой, болезненный узел. Ему было невыносимо одному. Осознание своей уникальности, своего статуса последней мыслящей точки в океане, превратилось из факта в нестерпимую пытку. Его сеть молчала, но его собственная биология кричала в этой тишине древним, неоспоримым императивом: НАЙДИ СВОИХ.
Даже если «свои» — это уже не стая. Даже если это — кладбище.
Даже если от них остались лишь причудливые скелеты, разбросанные по абиссальным равнинам.
Даже если единственным ответом будет звон кости о камень под давлением в тысячу атмосфер.
Ему нужно было увидеть. Не на экране анализатора, а своими гаснущими сенсорами. Прикоснуться. Обонять запах разложения, если ничего другого не осталось. Убедиться в конце не логически, а тактильно, физиологически, чтобы этот конец перестал быть абстракцией и стал частью пейзажа, в который можно, наконец, лечь самому.
Это был инстинкт возвращения. Животное, чувствующее приближение смерти, ищет логово, чтобы умереть в нём. Его логовом был не абиссальный разлом. Его логовом был его народ. Его стая. Их отсутствие было дырой в мире, и он, последний, должен был заполнить её собой, вернувшись в эпицентр пустоты.
Разум бубнил о бессмысленности, о рисках, о бесполезной трате последних ресурсов.
Инстинкт молчал. Он просто тянул. Как магнит. Как течение, увлекающее на нерест. Тянул к свету, которого больше не было, к теплу общих мыслей, которого больше не существовало. К местам, где когда-то кипела жизнь его вида.
В нём больше не было Алексея-учёного, Архонта-правителя. Оставался последний самец, последний левиафан, чья программа была проста и неумолима: идти. Искать. Даже если искать уже некого.
Он начал всплывать.
Это не было стремительным рывком. Это был величественный, неумолимый и трагически медленный процесс, растянувшийся на недели. Его тело, весящее сотни тонн, сросшееся с минеральными отложениями и базальтовым ложем, с глухим, гулким скрежетом отрывалось от дна. Обломки породы, колонии светящихся полипов, целые экосистемы, выросшие на его «скорлупе», осыпались вниз, вызывая медленные лавины ила. Это был не подъём — это было тектоническое событие, рождение острова в обратную сторону.
Его поход через толщу океана не был триумфальным шествием. Это был многомесячный дрейф умирающего бога.
Он не плыл в привычном понимании. Его чудовищные щупальца, часть которых уже не слушалась приказов, совершали медленные, похожие на судороги гребки. Основную работу делала сложная система внутренних полостей и плавучести, регулируемая инстинктивно, но уже со сбоями. Он двигался, как исполинский дирижабль, наполненный тяжёлым газом, — неуклюже, с креном, огромными дугами, описываемыми в темноте. Его курс на запад, к окраинам Тихоокеанского огненного кольца, был полон дрейфа и коррекций. Он шёл, как идёт очень старый, очень больной слон — помня дорогу к водопою, уже не понимая, зачем она нужна, но неспособный свернуть с неё.
Он был слишком велик, слишком страшен, слишком чужд для большинства обитателей океана. Глубоководные удильщики со своими фонариками разбегались при его приближении, как искры от падающей звезды. Стаи слепых, бронированных рыб замирали, чувствуя проходящую над ними тень, по сравнению с которой целые подводные хребты казались холмиками. Даже гигантские кальмары, владыки полумрака, предпочитали уступить дорогу, скрывшись в чёрных разломах. Он не охотился. Он просто присутствовал. И его присутствие было законом для всего живого.
Но была и свита.
Не почётный караул, а скорее похоронная процессия.
Сначала это были единицы. Потом десятки. Глубоководные акулы-гоблины с их розовой, почти прозрачной кожей и выдвигающимися челюстями. Массивные шестижаберные акулы, доисторические тени. Гигантские изоподы размером со свинью. Они не нападали. Они следовали на почтительной дистанции, плывя в кильватерном следе за колоссом. Их влекло не желание добычи — он был явно не по зубам. Их влекёл запах. Тонкий, едва уловимый запах смерти, исходивший от него самого. От тех самых отмирающих, рассинхронизированных щупалец, от участков его титанического тела, где циркуляция замедлялась, а ткани начинали тихо, безгнилостно разлагаться под чудовищным давлением. Он оставлял за собой не светящийся след, а шлейф из микроскопических органических частиц, и за этим шлейфом, как за пиршественным столом, следовали падальщики. Они ждали. С бесконечным, безжалостным терпением глубины они ждали, когда бог окончательно остановится, чтобы приступить к своему вечному делу — возвращению материи в цикл.
Он знал, что они там. Чувствовал их безглазые, лишённые мысли взгляды, устремлённые на него. И в этом не было ужаса. Была лишь странная, холодная уместность. Даже в своём последнем пути он не был один. Его сопровождала сама смерть в её самых древних, исконных обличьях. Они были его единственными спутниками в этом бесконечном, тёмном переходе к тому месту, где когда-то был дом.
Его путь на запад пролегал не через пустоту. Он пролегал через музей собственного апокалипсиса.
Чем выше он поднимался от абиссальной равнины, тем чаще на пути стали попадаться свидетельства. Не опровергающие его анализ, а подтверждающие его с леденящей, осязаемой наглядностью.
Повсюду он видел скелеты. Обглоданные дочиста. Белые, неестественно чистые кости контрастировали с тёмным базальтом и яркими губками, уже начавшими оплетать рёберные клетки. Архонт замедлил своё немыслимое движение. Одно из его ещё послушных щупалец, тонкое на конце, протянулось к скелету. Он не прикоснулся. Он просто завис в сантиметрах от лба, где когда-то располагался сложный костяной гребень для эхолокации и ментальной связи. Теперь это был просто кусок кости, уже начинавший покрываться известковой коркой. Ни следов борьбы. Ни попытки выбраться. Просто застывшее падение.
Позже, когда его свита из падальщиков стала слишком навязчивой, сгустившись позади в тёмное, шевелящееся облако, одно из его щупалец рефлекторно, с раздражённой инертностью, метнулось в сторону и схватило ближайшую шестижаберную акулу. Рыбина, длиной в четыре метра, затрепыхалась в могучей хватке. Архонт не стал её убивать. Он просто сжал, заставив изрыгнуть недавно проглоченную пищу. Из пасти хищницы, вместе с водой, выплеснулся полупереваренный ком. В тусклом сиянии собственного тела Архонт различил клочья ткани. Не рыбьей чешуи. Эластичной, синеватой кожи с характерным сетчатым узором подкожных капилляров. Ткани Глубинного. Возможно, того самого дельфиноида из рифа. Он разжал щупальце. Акула, оглушённая, тут же метнулась прочь, но другие тени тут же заняли её место в процессии. Они не боялись. Они знали: источник пищи ещё жив, но скоро… скоро.
На рассвете шестого месяца своего дрейфа он достиг подводного плато, где когда-то располагалась небольшая исследовательская колония. Там, среди валунов, покрытых чёрным шлейфом, он увидел не кости. Он увидел ожерелье.
Оно лежало на самом дне, на голом камне. Несколько десятков идеально круглых, тёмно-серебристых жемчужин, нанизанных на прочную нить из сплетённых водорослей особого вида. Ремесло было тонким, знакомым. Такие делали для ритуалов инаугурации молодых архитекторов. В центре сверкала одна крупная, чёрная, с зелёным отливом жемчужина — большая редкость. Ожерелье было целым, не порванным. Оно просто лежало. А в полуметре от него, частично присыпанные илом, белели рёберные кости. Не скелет, а именно рёбра, разбросанные веером, как павлиний хвост. От остального — ничего. Кто-то или что-то принесло сюда только эту часть. Или… или существо развалилось на части уже здесь, и течение разнесло их. Но ожерелье осталось лежать на месте, как последняя метка, последнее «я был здесь».