— Ты, гляжу, парень, не промах, — вдруг сказал старик, кося на меня свой пронзительный глаз. — В глазах у тебя… не мальчишечье что-то. Видал ты смерть уже вблизи?
Я внутренне сжался. Инстинкт старого волка подсказывал: «Молчи, не раскрывайся». Но тело Гришки, его память требовали хоть какой-то отдушины.
— Отца убили, дедушка! — выдохнул я, и голос сам собой задрожал. — На тракте. Возвращались с ярмарки… Разбойники.
Старик тяжело вздохнул, кивнул: — Понял, парень. Понял… Принимай, значит, мое соболезнование. Тяжело теперь без отца-то будет… — Он помолчал. — А сам из каких будешь?
Я замер на секунду, лихорадочно роясь в обрывках памяти Гришки.
— Прохоровы мы… Из Волынской дед — Игнат Ерофеевич, отец — Матвей Игнатьевич, царство ему небесное.
— Прохоровы… — протянул старик, задумчиво покусывая мундштук. — Слыхал, слыхал про таких. С Терека, что ли, корни-то ваши? Дед твой, Игнат, он, слышь, в молодости лихим казаком был. В стычках с абреками не раз отличился. Говорили, даже у самого имама Шамиля, когда тот еще по малым аулам с проповедью хаживал, кошель с серебром из-под носа утянул на спор. Может и приукрасили, конечно, но дыма без огня… А имама Шамиля того в прошлом годе пленили, да поговаривают, теперь где-то в Калуге он.
Я слушал, затаив дыхание. Это были истории рода, того самого, с которым неразрывно теперь была связана моя жизнь.
— Спасибо, дедушка, что вспомнил! — пробормотал я.
— Да уж, — крякнул возчик. — Корни нонче забываются. Молодежь в города тянет, в солдаты идуть. А род — он как дерево. Без корней — падает. Ты держись своего корня, Гришка. Как бы ни было тяжко.
Солнце уже клонилось к западу, когда впереди, в мареве жары, показалась развилка. Одна дорога уходила прямо, а другая сворачивала в холмы.
— Ну, вот и моя дорожка! — сказал старик, осаживая клячу. — Мне сюда, а тебе — прямо. Верст через тридцать Пятигорск, дня два ходу, если ноги будут слушаться. Смотри, в степи на ночь не оставайся. Лучше в перелеске каком, с краю от дороги. И костер не разводи — видать больно далече.
Я сполз с телеги, чувствуя, как заныли затекшие ноги.
— Благодарствую, дедушка! За помощь, за совет, за хлеб-соль. Не забуду.
— Ладно тебе, не за что! — отмахнулся старик. — С Богом, парень.
Он тронул вожжи, телега заскрипела и поползла по дороге, медленно удаляясь. Я стоял и смотрел ей вслед, пока она не скрылась в пыли. Потом повернулся лицом к Пятигорску, к своей новой жизни, что, по-видимому, таила немало опасностей.
В сундуке лежала шашка, за поясом — кухонный нож. В памяти — слова старика о голодных зверях, горцах и беглых каторжниках. Я шагнул на пыльную дорогу. Впереди был город и где-то там, далеко, — дом, которого я никогда не видел.
Солнце клонилось к закату, отбрасывая тени. Шел по пыльной дороге, прикидывая, где бы лучше устроиться на ночлег. Останавливаться в чистом поле — хреновая затея. Нужен был перелесок, укрытие.
В сундуке оставались жалкие крохи — обглоданные кости зайца, пара кореньев. Желудок снова начинал ныть от голода. Главная проблема была даже не в еде, а в том, что в Пятигорске мне не на что будет ее купить. Ни гроша за душой нет. Это напрягло.
«Подходящее место!» — подумал я.
Справа от дороги темнел островок леса, подступавший к тракту. Судя по утоптанной траве и следам подков, здесь частенько сворачивали путники. Место укрытое, и не совсем глухое — в случае чего, до дороги рукой подать.
Я свернул к лесу, а возле огромного валуна, отполированного ветрами и дождями до гладкости, притормозил. Сердце заколотилось чаще, чуйка кричала, что впереди опасность. Вызвал перед глазами сундук и достал ружье Семеныча. Долго возился с пыжом, порохом и пулей, проклиная конструкцию. Зарядил его на всякий случай и убрал обратно, оставив в сознании его образ, чтобы можно было достать в любой миг. Чуйке своей привык доверять еще с Афгана.
Подкрепился остатками — сжевал коренья, глотая противную горечь. Пора было искать место поукромнее да думать, чем брюхо набить.
Я уже направился глубже в перелесок, как вдруг замер. Из-за густого кустарника метрах в пятнадцати от меня бесшумно, как тени, возникли две фигуры абреков. Их выцветшие, залатанные черкески сливались с листвой, но блеск глаз и направленные на меня стволы старых ружей виделись отчетливо.
Черт побери. Выследили, подпустили ближе, суки. Видимо, хотели взять живьем, как легкую добычу — одинокого, оборванного пацана.
Самый здоровый, плечистый, с черной, как смоль, бородой, сделал шаг вперед, ухмыляясь. Его товарищ, поменьше ростом, остался чуть сзади, прикрывая фланг. Опытные черти.
Бежать бесполезно, стрелять первым — опасно: у меня ведь всего один выстрел. Но я был не просто мальцом.
В тот момент, когда здоровяк уже было двинулся ко мне, я мысленно переместил из сундука заряженное ружье себе в руки. Рывок. Приклад к плечу. Целиться было некогда — всадил заряд в грузную фигуру горца.
Грохот разорвал тишину. Здоровяк отшатнулся, на его грязной черкеске расплылось алое пятно. Он не упал сразу — стоял, смотря на меня с удивлением, потом медленно осел на колени и повалился набок.
Второй абрек застыл на секунду. Он явно не ожидал, что у тощего пацана окажется ружье, да еще заряженное. И эта секунда растерянности стала для него роковой.
Я уже бросался к нему, не думая, действуя на чистом адреналине и остатках боевой памяти из прошлого. Он опомнился, вскидывая свое ружье, но я был уже в двух шагах. Я не стал бить, а выпрыгнул вперед что было сил и коснулся его плеча.
— Исчезни! — прохрипел я.
Он исчез, как тогда та собака. Касание — и пустота. Только пыль висела в воздухе, да ружье, которое не успело выстрелить, с глухим стуком упало на землю.
Я стоял, тяжело дыша, слушая, как в ушах звенит от выстрела и напряжения. Из носа снова пошла кровь — видимо, это была такая плата за перемещение абрека.
Подойдя к тому, что осталось от здоровяка, я с трудом пересилил отвращение и принялся собирать трофеи. Добыча была скудной, как и следовало ожидать. В тороках нашлось немного сушеного мяса, пара лепешек из грубой муки, кресало и кремень. В кошельке — жалкая горсть медяков. Но главной находкой стали две лошади, привязанные неподалеку в кустах. Транспорт, твою мать!
Второго вывалил из сундука. Абрек лежал на земле с остекленевшими глазами — сердце не билось. Эффект тот же, что с собакой: мгновенная смерть. Я, стиснув зубы, стащил с него бешмет, папаху и штаны. Сапоги оказались как раз по ноге, хоть и стоптаны, но главное, каши не просят. Свои же босые, израненные ноги я с наслаждением перемотал найденными портянками и натянул обувку.
Забрав оба стареньких ружья, сумки с припасами и пожитками, я погнал обеих лошадей вглубь перелеска, подальше от дороги.
Разбил на скорую руку лагерь у ручья и наконец смог выдохнуть. Развел маленький, почти бездымный костерок, вскипятил воду в своей кастрюле, бросил туда куски вяленого мяса, затем добавил крупы из мешочка. Впервые за много дней у меня была обувь на ногах, еда и даже свой собственный транспорт.
Сидя у огня, ел горячую похлебку и смотрел на три точки на своем запястье. Они снова пульсировали в такт уставшему сердцу.
«Дед… Твое наследство — не только сундук. Оно еще и в этой… в этой легкости, с которой я отнимаю жизни. В этой новой жестокости, что поселилась внутри меня. Завтра доберусь до Пятигорска, а точнее до станичного правления в Горячеводской, и там… там посмотрим. Теперь у меня хотя бы было, что продать — и на что купить припасы в дорогу.»
* * *
Пыльная дорога уперлась в первые хаты станицы Горячеводской, что раскинулась у подножия Машука. Курортный Пятигорск был совсем рядом, считай, что станица примыкала к нему вплотную. Воздух пах дымом, дегтем и свежим хлебом, слышался лай собак, крики баб у колодца и перестук подков по булыжнику.
Я проехал мимо низких мазанок, мимо казачьих дворов с коновязями. Из обрывков памяти Гришки искал одно-единственное место — Станичное правление.