Помните Эрика Блоттона? Запойного куряку, похитителя детей и юриста, который спасся вместе с Нелл, когда ЗОЭ-05 потерпел аварию? Эрик Блоттон на основании одного коротенького разговора с Клиффордом в давние дни детопохищений решил заняться Искусством. Как-никак поприще это явно сопряжено с большими деньгами, влиянием, престижем – не говоря уж о возможностях хорошо нагреть руки.
«Пайперовская охрана шедевров» помещалась в тесноватых, грязноватых, дымноватых комнатушках в Берлингтонском пассаже над «Модным трикотажем». Владелица «Модного трикотажа» жаловалась, что от ее товара несет сигаретным дымом, но что она могла поделать? Питер Пайпер, естественно, бросать курить не собирался. Курение, сказал он ей, не слишком покривив душой, его единственная отрада в жизни.
Эрик Блоттон не был счастлив. Он тосковал по жене, которая пожертвовала два миллиона фунтов на детскую благотворительность и умерла за неделю до того дня, когда он, рассчитав, что теперь это для него безопасно, тишком вернулся в Англию, чтобы увезти ее с собой.
«Лучше вернись поскорее, Эрик, – как-то сказала она ему по телефону. – Ведь пока ты этого не сделаешь, я буду тратить, тратить, тратить!» К ней в поисках его заходили мужчины, сказала она. Дюжие, страшные, черные мужчины. Такие мужчины, решил он, скорее всего – имеющие на него зуб уголовники. Вообще, его искало слишком много народу. Разгневанные лишившиеся ребенка родители, как он осознал, становятся опасными врагами, куда страшнее полиции или деловых знакомых с преступным прошлым. А потому он не проводил жену в последний путь, а сменил имя, профессию и образ жизни. Он полагал себя в безопасности. Но все это оказалось тяжелой тягомотиной, и он скорбел о былом.
Отец Маккромби явился к Питеру Пайперу и сказал: – Бегорра, а что, если такой человек, как я, войдет в компанию с таким человеком, как вы? У меня свои таланты, у вас свои.
Питер Пайпер никогда не был крупным человеком. Он выкуривал в день 100 сигарет и кашлял, хрипел, дрожал мелкой дрожью вследствие этого. В правой ноге у него нарушилось кровообращение. Холсты велики и тяжелы. Таков же был и Маккромби, а сверх того еще и страховиден: рыже-красные волосы, рыже-красная борода и странные вращающиеся совсем уж красные глаза. Чудесный человек, чтобы иметь его под рукой. Во всяком случае, так казалось Питеру Пайперу. Быть может, глаза отца Маккромби обладали гипнотической силой?
– Почему бы и нет? – сказал Питер Пайпер.
Они обменялись двумя-тремя словами о смерти Анджи Уэлбрук – «Пайперовская охрана шедевров» чаще всего обслуживала «Оттолайн».
– Трагично! – сказал Питер Пайпер. – Бедная женщина!
– Бедная женщина, – сказал отец Маккромби и перекрестился. – Упокой Господь ее душу.
И гром небесный не поразил его. А следовало бы.
– Разумеется, – сказал Питер Пайпер, – ее смерть была большим несчастьем для «Пайперовской охраны шедевров».
И отец Маккромби почувствовал, что его святой долг – помочь новой фирме выйти из тяжелого положения любым доступным ему способом. И тут на время мы оставим этих двоих строить темные планы, но по крайней мере на этот раз без помощи зловещих космических сил. А впрочем, отец Маккромби потянул носом и учуял в воздухе предвкушение – предвкушение бурных событий и зла. Атмосфера Часовни Сатаны словно перемещалась в пространстве вместе с ним, и он тут ничего поделать не мог. Питер Пайпер сказал:
– Чем-то пахнет?
И в свою очередь потянул носом, но он так много курил, что утратил способность отличать одни запахи от других – гамбургера с луком от следа Дьявола, а потому он закурил новую сигарету и оставил свои попытки, но внизу Пат Кристи, владелица «Модного трикотажа», сняла телефонную трубку и договорилась о продаже аренды. Почему-то это место ей вдруг разонравилось.
ОБЛИЧЕНИЕ
В тот самый миг, когда отец Маккромби задул свою последнюю свечу, Клиффорд находился на скамье подсудимых уголовного суда в Нью-Йорке. Маклински пошел на довольно необычный шаг: обратился в полицию и сообщил о своих сделках с «Леонардо» (нью-йоркский филиал). Ну, возможно, по общему ощущению англичане слишком уж энергично и слишком уж быстро проталкивались в сферы Искусства Большого Яблока, так что им следовало преподать урок-другой, а возможно, Маклински был возмущен искренне, и в нем просто взыграла его пуританская жилка, но в любом случае Клиффорд предстал перед судом по обвинению в обмане и подлоге.
Естественно, там собралась сотня репортеров и фотографов. Как-никак, материал для газетных шапок по всему миру. «Леонардо», эта августейшая фирма, оскорблена и поставлена под подозрение, Клиффорд, чье лицо было знакомо телезрителям во всем мире, – мошенник. И дело оборачивалось достаточно скверно. Когорта адвокатов «Леонардо» все более серела лицами. Судья хмурился. Никому не показано бросаться нолями безнаказанно даже в разговоре, а тем более в кругах, где разговоры равносильны сделкам и записываются на пленку. Записано на пленке? Лица адвокатов «Леонардо» из серых стали белыми.
Пф! Пф! Пф! Одна за другой гасли свечи в Часовне Сатаны. Клиффорд обрел ясность мысли – или это было просто совпадение? Хорошенького понемножку. Он не преступник. Он встал.
– Послушайте, – сказал он. – Если бы мне было дозволено обратиться к суду… – Какой изысканной и сугубо английской была его манера выражаться! Суд решил дозволить, а не отклонить.
– Если вам так хочется, – сказал судья Тули. И Клиффорд заговорил. Он говорил час и никто не предавался собственным мыслям. Он позаимствовал жгучее возмущение Джона Лалли, ныне ушедшее в прошлое, но им, Клиффордом, не забытое. Он только сдернул с этого возмущения параноическую оболочку, и каким же убедительным оно было! Правда всегда убедительна.
Он поведал собравшимся в зале серьезным людям о позорном положении Искусства. О роли в этом позоре огромных и лишь относительно честных денег, о гигантских состояниях, наживаемых и теряемых на шеях горстки борящихся с нуждой художников. Что же, так было всегда. Разве Ван Гог не умер в одиночестве и нищете? А также Рембрандт? Но теперь появился новый элемент – мегаденьги, а значит, и все с ними связанное. Он говорил о странной социальной иерархии Мира Искусства, о сомнительных структурах аукционных фирм; об объединениях спекулянтов, контролирующих цены; о возмутительно высоких комиссионных; о нарушении контрактов, о невежестве экспертов; об отрядах бессовестных посредников, втирающихся между художником и теми, кто просто хочет получать радость от его искусства; о покупке и продаже критиков; о репутациях непомерно и безосновательно раздутых, и других, жестоко погубленных – и все во имя прибыли.
– Лишний ноль? – спросил он. – Вам нужна магнитофонная запись, чтобы убедиться, добавил ли я лишний ноль? Конечно, добавил. Это та атмосфера, в которой я работаю, о чем благородный Маклински прекрасно знает или же он последний дурак. Каким, я убежден, он выглядеть вряд ли хочет.
Свечи погасли, и Клиффорд обрел прежнюю форму, он уже не ежился жалко, но пылал негодованием, был страстен, обаятелен и по-своему искренен.
Судья и присяжные испускали одобрительные восклицания и рукоплескали, мигали лампы-вспышки, и Клиффорд вышел из суда свободным человеком и героем, и в тот же вечер лег в постель с жесткой, умной, курчавой женщиной, которую родители нарекли пуританским именем Честность, и, как обычно, тосковал по нежности Хелен. Но осталась ли она нежной? Может быть, успех сделал ее жесткой? Откуда было ему знать?
Зазвонил телефон. Анджи? Она ведь обладала особым даром мешать ему в подобные минуты. «Не бери трубку!» – сказала Честность, но Клиффорд взял. Он протянул белокурую волосатую руку и узнал про смерть Анджи. С первым же рейсом он улетел в Англию к Барбаре и, с сожалением должна сказать (если мы хоть чуточку жалеем Анджи, а я жалею – самую чуточку), – к Хелен. Он даже не стал ждать похорон.
ХЕЛЕН И КЛИФФОРД
– Клиффорд, – сказала Хелен, – не говори глупости!