Место это показалось ему на редкость угрюмым, оно было проникнуто той неясной печалью, которая так часто кажется отзвуком разыгравшейся трагедии, но к ней примешивалось еще нечто – ощущение темной угрозы, чего-то жуткого, не доведенного до конца. Его пробрала дрожь. Странно! С ним уже бывало так – в местах, где рвались бомбы террористов, или рушились мосты, или лайнеры напарывались на рифы с большой потерей человеческих жизней, но не там, где все ограничивалось маломасштабной домашней бедой. Артур побродил по пожарищу, ковыряя палкой в пепле, золе и углях, и наткнулся на ярко-желтую ленту – такими завязывают волосы детям.
– Ого! – сказал Артур, нагнулся поднять ее, и в этот миг луч солнца пробился сквозь угрюмые деревья и озарил место, где он стоял. Словно кто-то улыбнулся, в воздухе затанцевали золотые пылинки. Мимо пролетела бабочка. Артур воспрянул духом. Только всего и потребовалось. Теперь он твердо знал две вещи: что Нелл действительно побывала здесь и что она жива. Луч угас, вновь все стало угрюмым, и вернулось ощущение угрозы, и Артур ушел.
Дальнейшие поиски в Париже и Шербуре ни к чему не привели. Нелл вновь исчезла. И ему уже не верилось, что она когда-нибудь снова отыщется. Он рекомендовал авиакомпании ЗАРА закрыть дело: если Блоттон все-таки появится, чтобы забрать свое богатство, то, что от этой суммы осталось, вряд ли окупит хлопоты по ее востребованию. Да и вообще Блоттон в любую минуту может получить по заслугам или же уже получил. Если его не прикончит рак легких, так без сомнения это возьмет на себя кто-нибудь из его приятелей-преступников. Как-никак он вращался в очень и очень темных сферах.
СЮРПРИЗ! СЮРПРИЗ!
Читатель, вы ненавидите сюрпризы? Я ненавижу. Я люблю знать, что будет дальше – при одной только мысли, что в день моего рождения мне сделают сюрприз и явятся с поздравлениями, меня мороз дерет по коже. Ведь наверняка я буду в самом затрапезном своем платье, а голова и вовсе неделю не мыта. Клиффорду в день, когда ему исполнился сорок один год, устроила сюрприз Анджи Уэлбрук – позвонила ему по телефону, и он никакого удовольствия не испытал. Не явился этот телефонный звонок приятным сюрпризом и для Элизы О'Малли, хорошенькой ирландской романистки, которая в это время состояла при Клиффорде и верила – торопыжка! – что держит его на крючке крепко. То есть Клиффорд все время говорил о том, как ему хотелось бы иметь детей, и Элиза усмотрела в этом доказательство, что матерью их он видит ее, – а это, конечно, подразумевало брак. Элиза отказалась от литературной карьеры в Дублине, чтобы быть с Клиффордом в Женеве.
Вторым сюрпризом для Клиффорда явился седой волос, который он в этот самый день обнаружил в своей густой белокурой шевелюре, бывшей в те дни его фирменной маркой, – волосы его нынче белее снега, что естественно, но все еще густы (и он, на мой взгляд, сейчас не менее привлекателен, чем был тогда. Но с другой стороны, мы ведь все мало-помалу стареем, включая и меня). Пока шестидесятые годы сменялись семидесятыми, Клиффорд приблизился к своему сорокалетию, и миновал его, и перепугался, и отчаянно отбивался от того, чтобы стать уже немолодым (потому-то он все время и говорил о детях. Мужчинам вынь да положь бессмертие, не мытьем, так катаньем), и единственный седой волос, жесткий, спиральный, безжизненный, положения не облегчил. А потом звонок Анджи.
Клиффорд и Элиза лежали в кровати. Клиффорд протянул мускулистую руку к трубке. Он щеголял бронзовым загаром с красноватым отливом, а его руки покрывал густой золотистый пушок. Нет, просто поразительно! Элизе стоило взглянуть на эти руки, как она содрогнулась от сладкого волнения и ощущения греха. Загар был такой международно-элитный и цивилизованный, пушок – такой первобытный! Элиза была католичкой – и уже целую вечность не бывала на исповеди, и тем более не писала романов. Она приступила было к одному – про любовь – и показала Клиффорду, но он только засмеялся и сказал: «Нет уж, Элиза! Пиши о том, что знаешь». И она его отложила. Элиза настояла, чтобы простыни на кровати были белые, чистейшего хлопка. На них она чувствовала себя не такой грешной. А кроме того, ее огненно-рыжие волосы и чистые синие глаза гляделись особенно выгодно на белом фоне и придавали ей, как она считала, хрупкий, а главное, подвенечный вид. Но довольно об Элизе, читатель, нужное представление вы уже получили: девочка сочетает в себе невинность с идиотичностью.
А вот что Анджи потребовалось сказать Клиффорду по телефону:
– Милый, папочка умер. Да, я очень потрясена. Хотя в последнее время он впал в маразм. И я теперь владею контрольным пакетом акций «Леонардо».
– Анджи, деточка, – осторожно сказал Клиффорд. – Мне кажется, это не вполне соответствует истине.
– Соответствует, милый, – сказала Анджи, – потому что я купила акции старика Ларри Пэтта и Сильвестра Стейнберга. Ты ведь знаешь, что последние года два я с Сильвестром?
– Что-то слышал.
И слышал, и испытал удивление, смешанное с облегчением. Сильвестр Стейнберг принадлежал к тем критикам, которые, умело используя журналы, посвященные проблемам искусства и собственные эрудированные эссе, манипулируют рынком произведений искусства. Действовал он в основном из Нью-Йорка. Такие люди работают очень просто, хотя и скрытно. Покупают полотно никому не известного художника за, скажем, двести фунтов, а к концу года с помощью своей критики создают такой интерес к данному художнику, поднимают такой ажиотаж вокруг его творчества, что любой образчик этого последнего идет не меньше, чем за две тысячи фунтов. А через пять лет – за двадцать тысяч фунтов. И так далее в той же прогрессии. Счастливчик художник, думаете вы, и попадаете пальцем в небо. Если он (или в редчайшем случае она) получит двадцать пять процентов суммы, за которую пойдет его картина, то тогда он поистине счастливчик. Ну а от прибыли, которую она приносит, переходя из рук в руки после этого, ему, разумеется, не обламывается ничего. В этом заключалась одна из причин, почему Джон Лалли, отец Хелен, пребывал в такой непреходящей ярости на Клиффорда Вексфорда. К тому же Клиффорд не гнушался и сам манипулировать рынком. Восемь лучших творений Лалли вернулись в лондонские подвалы «Леонардо» дожидаться того дня, когда будут стоить целое состояние. Женевским стенам Клиффорда они никакой пользы не принесли – швейцарцы прониклись к ним отвращением, как и те богатые космополиты, которые заглядывали в тамошнюю галерею. Им нравились фамилии, им уже известные, от Рембрандта до Пикассо и основные вехи между ними. Но не второстепенные или более поздние.
Мне следует поторопиться и сказать в защиту Клиффорда, что во всяком случае его собственный вкус – настоящий и не опирается на денежное выражение успеха. Он знает, когда картина хороша, а даже в Мире Искусства то, что истинно хорошо, каким-то образом выдерживает искус и поднимается на поверхность над всей грязной пеной интриг и подтасовок. Однако Джон Лалли хотел, чтобы его картины висели в галереях, а не хранились в запасниках. Он хотел, чтобы на них смотрели. Надежду разбогатеть с их помощью он давно оставил. Какая горечь! Если бы творчество и деньги можно было отделить друг от друга! Но это невозможно, хотя бы потому, что каждый художник, пишет ли он (она) картины, романы, стихи или музыку, создает нечто там, где прежде не было ничего, и тем самым обеспечивает занятие и доходы многим другим людям. Как преступник держит на своих возмущенных плечах целую орду полицейских, социологов, судей, начальников тюрем, тюремных надзирателей, чиновников тюремного ведомства, журналистов, радио– и телекомментаторов, филантропических обществ, министров внутренних дел и так далее – каковые все зависят от его способности совершить преступный акт, точно таким же образом каждый акт художественного творчества поддерживает издателей, критиков, библиотеки, галереи, театры, концертные залы, актеров, печатников, багетчиков, музыкантов, капельдинеров, уборщиц, академии, советы по искусствам, организаторов международного культурного обмена, всякого рода администраторов, министров культуры и так далее – и груз выглядит непомерным, а вознаграждение поразительно мизерным, общество же убеждено, что творить художники должны даром (или получать за свой труд ровно столько, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду и создавать все новые и новые произведения), во имя абстрактной любви к форме, красоте, Искусству – о, Искусство! – а те, кто паразитирует на них, будут получать огромное жалованье, пользоваться заметно большим уважением… нестерпимо! Ну просто нестерпимо. Или, во всяком случае, так виделось Джону Лалли (как, признаюсь, видится и мне). Но хватит долдонить про искусство и около. Вернемся к жизни Анджи с тех пор, как мы видели ее в последний раз, и к ее телефонному разговору с Клиффордом. Собственно говоря, Клиффорд знал, что Анджи женщина бессовестная и опасная и что ее телефонный звонок чреват неприятностями, но все равно ему было невыносимо скучно.