— Понял. Не проблема, — снова кивнул Никита.
Когда садились в машину, сам открыл ей дверцу (Лава уже давно отвыкла от ухаживаний) и протянул руку, чтобы помочь взобраться в высокую кабину. Лава инстинктивно отшатнулась, чтобы не допустить прикосновения, но сделала над собой усилие: пока цель не достигнута, ничем не обижай того, кто тебе помогает. Поэтому осторожно коснулась теплой шершавой руки. На секунду представила, как он делает мебель в своей мастерской, запах стружки и клея… Нет, нельзя такого ни на миллиметр подпускать. Когда поставила ногу на ступеньку, поймала направление его взгляда: из-под полы дешевого синего платья — может, даже из секонд-хэнда! — выглянул дорогой кожаный ботинок на высокой подошве, неподходящий для скромной забитой скиталицы. А ещё говорят, что мужчины таких мелочей не замечают! Зачем только она помыла обувь… Была бы грязная, как рано утром, — никто и внимания бы не обратил…
Лёша, то есть отец Алексий, проводил машину взглядом. Лава знала, что он сейчас у них одно воспоминание на двоих.
…Девицу ту положили на диван, хотя Лава просто бросила бы ее на пол, туда, где валялись разбитые стаканы, кувшин, апельсиновые корки, и ковер впитывал остатки глинтвейна, грязь и кровь…
Какой тогда Лёша был перепуганный! Вроде бы только что ему угрожали оружием, а по-настоящему потрясенным он сделался, когда она просто наказала виновницу испорченной вечеринки. Наверное, уже тогда это была христианская мораль в действии: можно понять и простить убийцу, насильника, грабителя, но колдовство, даже для защиты, — это самое страшное, козни дьявола и гарантированная геенна.
Когда мерзкая девица пришла в себя, она что-то лепетала, шарахалась от Лавы, осматривала себя в поисках ожогов и ничего не могла понять. Как же её звали?.. Вылетело из головы.
— Что ты со мной сделала? — бормотала она.
Лава только усмехнулась. Это ты сейчас думаешь, что с тобой что-то случилось… Подожди пару дней — вот тогда случится. А всё это наложение рук, невидимые ожоги — так, выпустить гнев.
— Я вызову тебе такси, — холодно сказал гостье Герман и начал набирать номер. — А друзьям передай, что в доме работают камеры. Если вдруг они решат, что нехорошие люди их напрасно обидели.
— Лёша, поехали, пожалуйста, со мной, — жалобно спросила девица. — Мне страшно. Голова болит. Меня что, били? Всё болит! — и заплакала.
А Лава, не обращая внимания на этот скулёж, неотрывно смотрела на него. Такой красивый, бледный, мужественный… Она чувствовала, что он бы не сломался под угрозой оружия, но сама мысль о том, что кто-то хотел унизить его, вызывала в ней вихрь таких сильных эмоций, каких не бывало раньше. Хотелось растерзать на мелкие кусочки всех причастных. Да, и эту дуру в первую очередь.
Герман всегда приглашал на свои вечеринки только самых красивых парней, чтобы Лава могла кого-то выбрать. Он считал, что ей нужно больше общаться, с кем-то встречаться, а не сидеть в своем углу с книжками и непонятными рисунками в тетради… Он был уверен, что ей нужен поклонник, и даже мысли не допускал, что влюбленность сестры может быть не взаимной.
— Герман, я не хочу, — говорила она. — Меня никто никогда не полюбит по-настоящему. Меня всегда будут бояться, даже не зная, кто я есть на самом деле.
— Тебя будут обожать и носить на руках, — уверял он. — Просто нужно вылезть из скорлупы хотя бы немножко.
Наивный. Он считал, что раз сестра может колдовать, то можно привести ей любого мужчину — и он влюбится без памяти. И она будет счастлива! Он так упорно приводил их, что не хотелось его совсем уж сильно разочаровывать…
И вот стоял в разгромленной комнате Лёша, такой родной, такой любимый, с запекшейся кровью на голове — а у него в глазах шевелился неприкрытый ужас. Она больше никогда не сможет обмануть его, он видел её настоящую. Для него это слишком.
— Такси подъехало, — сухо сказал Герман, когда окошко осветили фары. До города было недалеко, и машины ездили сюда охотно.
— Лёша… — снова позвала та, другая. — Умоляю тебя, не бросай меня одну.
Он посмотрел на Лаву. Она ничего не сказала.
— Я просто провожу её, вдруг у неё травма, — попытался он оправдаться.
Лава опять ничего не ответила. Если бы она сейчас заплакала, он бы остался, потому что чувствовал бы себя сильным, защитником. Но она стояла безучастная к чужим переживаниям, мстительная, пугающая — и не хотела быть другой в этот момент. И он её такую боялся.
Так что он уехал. Не потому, что жалел эту подругу детства, или кто она ему. Просто не мог оставаться. Он всё равно нашёл бы причину, чтобы сбежать. В таких случаях принято оправдывать взятую дистанцию словами «Мне надо о многом подумать». Но когда так говорят — значит, уже обо всем подумали.
Герман смотрел на нее с тревогой и сочувствием.
— Ты не ранен? — спросила она брата, чтобы хоть что-то сказать в эту минуту. Она чувствовала, что с ним все в порядке, иначе и у неё что-нибудь заболело бы в ответ.
— Нет, ничего особенного, — отозвался он. — Ты знала, что оружие ненастоящее?
— Да, у него не было вибраций смерти.
— А почему сразу не сказала?
— Ты бы мне поверил, а остальные с какой стати? Ничего бы не изменилось.
— Я понял по твоему лицу, что оно не настоящее.
— Ты молодец…
— А что теперь будет с ней?
— Герман, я не хочу о ней говорить.
Она хотела добавить «с ней покончено», но остановила себя. Герман и так всё время боялся, что она может кого-то убить, нечаянно или нарочно. А она не умеет и не хочет этому учиться. И ведь как-то жила, до тридцати лет ее никто не беспокоил, но вдруг пришла женщина, которая сказала, что ей нельзя оставаться одиночкой. Потом пришел мужчина. А потом ей показали, что бывает, когда ты одна и некому за тебя заступиться.
И всё же если сравнивать, какой вечер в её жизни был самым горьким — вчерашний в психбольнице или тот, далёкий, на даче, то в юности, пожалуй, было хуже. Она до сих пор помнит, как машинально, равнодушно собирала с ковра крупные осколки в коробку из-под печенья. Подметала мелкие вместе со звездочками бадьяна и палочками ненастоящей дешевой корицы. И почти до рассвета они с братом чистили ковёр, чтобы отец с матерью ничего не узнали. Родители не стали бы сильно ругаться, но близнецы никогда не любили посвящать их в свои дела, поэтому заметали следы очень тщательно. Герман искал в интернете, как подручными средствами уничтожить следы крови, и с надеждой спрашивал сестру:
— А ты не можешь… как-нибудь… эээ? Мановением руки?
Она отворачивалась, чтобы он не увидел, что она плачет.
«Холодная вода, сода или крахмал», — читал Герман в телефоне и шёл искать, есть ли на даче что-то из этого. Сода нашлась.
Когда ковер стал влажный и чистый, и они устало забрались на диван, чтобы не мешать ему сохнуть, брат вдруг спросил:
— А с ним ты что-нибудь… сделаешь? Если хочешь, я сам с ним что-нибудь сделаю.
— Не надо, — сказала Лава твёрдо. Они поднялись на второй этаж и разошлись по своим маленьким комнатам. Всю ночь она лежала с открытыми глазами.
Лёша начал звонить с раннего утра. В этом больше не было смысла, и она не брала трубку. Всю следующую неделю он пытался караулить её в городе у дома, но она никуда не выходила, а Герман, увидев его в окно, однажды спустился и коротко велел отстать от сестры.
Вечеринка с кровопролитием никого из компании не отпугнула, всем хотелось встречаться на даче у Кирьяновых вновь, но Лава сразу сказала, что больше не будет участвовать ни в каком веселье. У Германа из-за её уныния тоже не было настроения. И только когда закапали последние дожди августа, Лава сказала, что хочет проводить лето.
— Могу оповестить всех, — с готовностью согласился Герман.
— Мне никто там не нужен, даже ты можешь не приезжать, — покачала она головой.
Он спорить не стал. На отцовской машине сам привез Лаву на дачу вечером, взяв слово, что она запрет дверь и не будет ни с кем общаться.
Убедившись, что брат уехал, она развязала свой рюкзак и начала приготовления: достала маленькую глиняную миску, насыпала туда хвою можжевельника, поставила в центр свечу, и когда воск стал капать, обошла дом, окуривая его ароматом. Затем открыла шторы так, чтобы в окно смотрел узкий серп убывающей луны, села на ковер, поставила по обе руки от себя две свечи в маленьких металлических подсвечниках, между ними — чашу с водой, высыпала туда несколько ребристых кружочков сушеного бергамота и пару лавровых листов, положила перед собой тетрадь с нарисованным специально для этого дня портретом Лёши и закрыла глаза. Сидела так, пока не почувствовала, что свечи тают. Взяла их в руки и поочередно капала воск то в миску, то на портрет.