— Пройдёмте, — пригласил меня Глориозов, усилием воли сдержав гримасу.
Я думал, что он сразу же поведёт меня в зал и я буду смотреть репетицию. Но нет, сначала мы зашли в его кабинет. В приёмной сидело небесное создание с густо накрашенными глазами и карминовыми губками и пыталось одним пальчиком что-то печатать на машинке.
— Раечка, нам как обычно, — многозначительно велел Глориозов.
Кабинет директора театра представлял собой длинную вытянутую комнату, оформленную в колониальном стиле и напоминающую элитный бордель: с темными дубовыми панелями, зелёным сукном, зеркалами, картинами в вычурных рамках и многочисленными мраморными бюстиками каки-то античных товарищей по углам. Над монументальным столом из тёмного дуба висела репродукция Рубенса с жирным голым Бахусом и портрет Сталина в зелёном кителе.
— Ну вот, Иммануил Модестович, — начал рассказывать хозяин кабинета обиженным голосом, как только мы устроились в мягких креслах, — наш театр был основан в 1853 году. И, как вы понимаете, скоро у нас столетний юбилей…
Он сделал паузу и многозначительно взглянул на меня.
Я сохранил на лице бесстрастное выражение и кивнул, мол, продолжай.
— Вокруг нашего театра, конечно же, вьются всевозможные циники-приспособленцы, халтурщики, словоблуды, не верящие в созидательный потенциал театрального искусства для рабочего класса и бесстыдно пытающиеся прислуживаться… — завёл долгую пластинку Фёдор Сигизмундович.
А я сидел, выдерживая на лице заинтересованное выражение и пытался не зевнуть.
Поучительный монолог Глориозова продолжался минут сорок.
И когда я уже понял, что эта битва мною окончательно проиграна и я сейчас самым позорным образом усну, в кабинет воздушным ангелом вплыла Раечка. На карминовых губках блуждала улыбка, а руках был поднос, заставленный вкусно пахнувшими тарелочками с миниатюрными пирожочками, тарталетками, бутербродиками на один укус и какими-то затейливыми рулетиками.
При виде секретарши Глориозов умолк на полуслове, глаза его заблестели, и он с видом фокусника вытащил откуда-то из недр стола красивую пузатую бутылку:
— Театр начинается с буфета, — сказал он хитрым голосом. — Чтобы прочувствовать театральную атмосферу и погрузиться в сценическую среду, нужно для начала попробовать это!
Он деловито принялся разливать по хрустальным стаканам коньяк.
— Надо — значит, надо! — покладисто ответил я и усмехнулся. С удовольствием выпил выдержанный коньяк и рулетик тоже попробовал. Потом подумал и попробовал ещё и пирожочек. Он был с нежной рыбной начинкой, которая таяла во рту. Вкусно.
Невольно вспомнил последний визит в мишленовский ресторан и как мы там с Егором дегустировали запечённую свиную ногу со смородиной. Из задумчивости меня вывел повеселевший голос Глориозова:
— И вы понимаете, Иммануил Модестович, моя главная задача нынче — не столько развивать театр, как защищать его, дотянуть хотя бы до столетнего юбилея. Поэтому в нашем репертуаре теперь меньше классики и всё больше спектаклей, ориентированных на вкусы рабочих и крестьян, — он преданно заглянул мне в глаза, разлил ещё коньяку и провозгласил тост, — лучше умереть под красным знаменем, чем под забором!
И первый выпил до дна.
Я допивать не стал. Пригубил немножко и ухватил тарталетку с чем-то невыносимо вкусным. Наверное, это была амброзия, или соловьиные языки, да и то не факт.
— Ещё по одной? — заискивающе спросил Глориозов, опять хватаясь за бутылку.
— Давайте уже после проверки, — покачал головой я, — у меня ведь тоже есть руководство, и они хотят видеть отчёт.
Глориозов спал с лица, тяжко вздохнул и повёл меня на репетицию. Я тоже с сожалением оторвался от восхитительных закусок и поплёлся за ним в святая святых. Деликатесы деликатесами, а работу работать нужно.
На сцене вовсю шла репетиция.
У меня, кстати, создалось впечатление, что артисты сидели, а как только мы появились, моментально принялись изображать активную деятельность. Но я могу ошибаться, кто же их, этих артистов знает. Может быть, они всегда так репетируют.
Что это за спектакль, я не понял. Но явно что-то патриотическое.
На сцене, посреди ярких декораций, изображающих деревенскую хатку-мазанку на фоне колосящихся желтых нив, стояла бодипозитивная женщина в венке из искусственных цветов. Её необъятные телеса были щедро обмотаны чем-то, отдалённо похожим на рыбачью сеть. Женщина периодически печально воздевала руки кверху и громко и свирепо пела. Песня была, конечно, не такая, как о Буревестнике, но тоже довольно похоже.
За нею торжественными голосами вразнобой тянули тощие мужчины в зелёных косоворотках, фуражках, украшенных бумажными цветочками, облегающих рейтузах и в сапогах. Но песня пошла явно не туда, кто-то сбился с фальцета на визг, и суровый мужчина, очевидно, худрук, взмахом руки остановил восхваление.
— Не верю! — закричал он, схватился за голову, рванул на себе ворот и экспрессивно добавил, ломая руки, — Серёжа, соберись!
Не знаю, собрался ли Серёжа, но следующую партию мужики в косоворотках спели чуть более слаженно, хоть и без огонька.
Я посмотрел на Глориозова. Тот сконфузился:
— Зато репертуар соответствует идейному наполнению! — огрызнулся он и обиженно надулся.
Я молча пожал плечами.
Мужики недружным хором надрывались на сцене, мы с Глориозовым сидели в плохо протопленном зале и мне невыносимо хотелось обратно в кабинет руководителя, к тем превосходным пирожкам с амброзией.
Не знаю, сколько эта экзекуция искусством продолжалась, но тут я увидел его — невысокий крепкий, словно дворф, старик вышел на сцену и начал читать куплеты. Он именно, что не пел, а проговаривал их, но каким-то таким образом, что получалось общее впечатление, словно это песня. Странная, жутковая, немузыкальная, но песня.
Старик был одет в живописные лохмотья, а на ногах у него были самые настоящие лапти.
— Какой красавец! — невольно вырвался у меня восхищённый вздох.
— Это Пётр Кузьмич Печкин, — усмехнулся Глориозов, — наш, можно сказать, театральный самородок. Образования не имеет, он как Горький, заканчивал «народные университеты». Родился среди староверов где-то аж на Колыме, поэтому и такой колоритный вид. В труппе мы его для антуража держим. Он мужиков и кулаков очень достоверно играет. Конечно же не главные роли, и без слов.
— Я в восхищении, — восхищённо покачал головой я.
Мы ещё немного пообсуждали постановку, а когда я время подошло уходить, спросил Глориозова:
— А можно с Печкиным вашим познакомиться?
Лицо Галактионова дрогнуло, и он с подозрением уставился на меня.
— Хочу взять автограф, — невинно сказал я и тревожная складка на Глориозовском лбу чуток разгладилась.
— Да. Конечно! — кивнул он и велел Раечке позвать эпатажного деда.
Я не сказал Глориозову, что увидел этого актёра и в моей голове созрел коварный план: кажется, я придумал, как «курощать» Ложкину (!).
Время поджимало, перед лицом всплывал ехидный взгляд Фаины Георгиевны, поэтому я, не мешкая, начал претворять свой план в жизнь.
Когда Печкин подошел знакомиться, Глориозов нас представил друг другу, чутко следя, чтобы ничего не вышло из-под контроля. Остаться наедине с ним было совершенно невозможно.
— Давайте заглянем ко мне, — с подчёркнутым дружелюбием предложил Глориозов, и его уши слегка шевельнулись от еле сдерживаемого волнения.
Конечно же он переживал о том, какой отчёт я напишу. И собирался грудью стоять, чтобы я не остался с его сотрудниками наедине и не узнал, чего мне знать не надо было.
Поэтому я сказал так:
— Фёдор Сигизмундович, вы сейчас показали свой замечательный театр. Я увидел игру артистов, репертуар. Теперь мне нужно написать отчёт для моего руководства. Вы это ведь понимаете, да?
Глориозов понимал, и от осознания этого его взгляд заискрился печалью.
А я продолжил:
— Я очень не хочу написать что-нибудь такое, что навредит театру. Вы ведь проделали огромную, просто потрясающе важную работу, Фёдор Сигизмундович. Я это ясно вижу.