Литмир - Электронная Библиотека

Мы двигались по старому лесному тракту, который казаки разведали ещё неделю назад. Танки шли на малых оборотах, их рёв заглушался страшным воем зимнего ветра. Гусеницы, специально расширенные для снега, не проваливались, а как бы плыли по поверхности, оставляя за собой ровные колеи. Иногда машины останавливались — то ли из-за заснеженного оврага, то ли потому что казачий разведчик подавал знак рукой. Тогда танкисты вылезали наружу, отряхивались от снега и, переговариваясь шёпотом, советовались с проводниками.

Ночь застала нас в полуразрушенном лесничестве. Танки встали в кольцо, образуя своеобразную крепость, а казаки растворились в лесу — кто-то пошёл в разведку, кто-то ставил ловушки на возможных подходах. Я сидел на броне своего «Тура», курил и слушал, как старый казачий сотник рассказывает о кавказских походах для подавления горских повстанцев.

На рассвете мы пошли в атаку. Танки выдвинулись первыми, их серые силуэты едва выделялись на фоне снега. Казаки скользили следом, держась в мёртвой зоне, куда не доставали пулемёты. Когда первые снаряды ударили по австрийским позициям, поднялась такая метель из снега и земли, что несколько минут ничего не было видно. А когда дым рассеялся, оказалось, что казаки уже там — их крики сливались с треском пулемётов, белые плащи мелькали между дымящихся развалин.

К полудню перевал был наш. Австрийцы бежали, побросав орудия и склады с провизией. Казаки смеялись и обнимали танкистов, а те, забыв про устав, целовали броню своих машин. Я стоял в стороне и думал о том, как странно устроена война — она сводит вместе самых разных людей, заставляя их становиться чем-то большим, чем просто союзниками.

Три дня мы стояли на захваченных высотах, наблюдая, как австрийцы методично возводят новые укрепления в долине: окопы выкапывались, возводились баррикады и брустверы, ставились наблюдательные вышки, тянулись километры колючей проволоки. Каждый час бездействия ощущался как личное предательство — мы могли видеть невооружённым глазом, как к противнику подходят свежие части, как на склонах противоположного хребта вырастают артиллерийские позиции. Снег, ещё недавно красный от крови, теперь слепил глаза своей девственной белизной, будто пытаясь стереть память о боях.

Казаки первыми начали проявлять нетерпение. Их разведчики возвращались с докладами, которые никто не хотел слушать — о растерянности австрийских тылов, о неготовности новых позиций, о панике в ближайшем городке. Сотник Платов, тот самый, что вёл нас через перевал, теперь ходил за мной по пятам, его борода, покрытая инеем, дёргалась при каждом новом приказе об ожидании.

— Ваше сиятельство, — говорил он, сжимая рукоять шашки так, что кожа перчатки трещала, — мы даём им время окопаться.

Я не отвечал. Что я мог сказать? Что приказы из штаба приходили всё более противоречивые — то готовиться к наступлению, то укреплять позиции, то «ждать особых указаний»? Что сам Сретенский в последнем письме намекнул на какие-то переговоры в ставке?

— Княже, сотник прав. — К вечеру ко мне в палатку пришёл Семён. — Мы ждём лишнее время. Пока что мы ещё можем ворваться на их позиции, отбить окопы и организуем возможность для подходов поддержки.

— Ты понимаешь, что не я решаю. Будь у нас резерв хотя бы в пару рот, то уже бы фронт отправился рвать. Думаешь, что мне приятно на эти укрепления смотреть? Командуй генералы быстрее, и уже сейчас бы мы шли в сторону Будапешта, а там уж и Вена с Прагой не за горами. Но не могу я без резервов в бой бросаться — при контратаке можем свои позиции тогда потерять.

— Что-то непонятное творят в штабе. — Казак вздохнул. — Мы ведь штурмуя эти позиции теперь куда больше людей потеряем, а могли их просто взять. Хреново это, княже. Слишком много крестов мы с вами увидим после этой войны, а ведь могли людей сберечь.

Танкисты, обычно дисциплинированные и молчаливые, тоже начали роптать. Их машины, переделанные для зимнего наступления, теперь стояли в снегу, превращаясь в неподвижные крепости. Механики по ночам грели двигатели, будто боялись, что сталь остынет навсегда. Я видел, как старший унтер-офицер Калинин, ветеран трёх войн, плюнул на замёрзшую гусеницу и пробормотал что-то про «штабных крыс».

На третий день терпение лопнуло. Утром я нашёл на броне своего танка мёртвого орла — кто-то из казаков подкинул трофейное австрийское знамя с пулевой дырой посередине. Это был намёк, понятный без слов: мы могли взять больше, но нам не дали.

Вечером того же дня ко мне пришёл молодой казачий хорунжий, его лицо, обветренное и грубое, было бледнее снега.

— Ваше сиятельство, — прошептал он, оглядываясь, — треть сотни ушла в самовольную разведку. Говорят, что если штаб не хочет войны, они найдут её сами.

Я закрыл глаза. Это было началом конца. Казачья вольница, которую мы так искусно направляли в бою, теперь оборачивалась против нас. Я представил, как эти горячие головы полезут на пулемёты, как их кровь окрасит снег, и как потом мне придётся объяснять Сретенскому, почему я допустил это.

Ночью я вышел на опушку. Внизу, в долине, горели костры австрийского лагеря — ровные ряды огоньков, как будто кто-то рассыпал по снегу красные бусины. Где-то там, между этих огней, вероятно, уже бродили мои казаки. А завтра, наверное, придётся идти их выручать — против приказа, против здравого смысла, против всей этой безумной войны.

Ветер принёс запах дыма и далёкие звуки гармоники — кто-то в австрийском лагере играл грустную венгерскую мелодию. Я вдруг понял, что стою ровно посередине — между дисциплиной и бунтом, между долгом и честью, между прошлым, которое пыталось удержать меня бумажными приказами, и будущим, где решения придётся принимать здесь, на этом замёрзшем клочке земли.

Танки молчали. Казаки бунтовали. Война ждала. А я стоял на краю и смотрел в тёмное небо, где редкие звёзды мерцали сквозь облака, будто подмигивая мне: «Решай, князь. Но помни — обратной дороги не будет».

Рассвет застал нас в движении. Без приказа, без одобрения штаба, просто потому что иначе было нельзя. Танки, за ночь превратившиеся в ледяные глыбы, с трудом завелись, их двигатели кашляли чёрным дымом, протестуя против мороза. Казаки уже были в седлах — точнее, на лыжах — их белые плащи сливались с предрассветным снегом, делая их похожими на призраков.

Я знал, что совершаю преступление перед уставом. Но в тот момент мне было важнее другое — три десятка моих людей уже ушли вниз, в долину, и теперь их судьба висела на волоске. Штаб мог сколько угодно рассуждать о стратегии и переговорах, но здесь, на этом склоне, существовала только одна правда: своих не бросают.

Мы спускались по тому самому пути, который разведали ещё в первую ночь. Танки шли на предельно малой скорости, их гусеницы скрипели по насту, оставляя за собой тёмные шрамы. Казаки скользили рядом, иногда обгоняя стальные машины, иногда отставая, чтобы проверить фланги. Никто не говорил лишних слов — все понимали, что каждое неверное движение, каждый звук громче шёпота может выдать наше присутствие.

Первые выстрелы раздались, когда мы уже были на подходах к австрийским позициям. Резкие, отрывистые хлопки винтовок, потом треск пулемёта — всё это доносилось из-за поворота, где по данным разведки находился передовой блокпост. Я приказал танкам остановиться, сам выбрался наружу и пошёл вперёд пешком, проваливаясь по колено в снег.

То, что я увидел, заставило моё сердце сжаться. На небольшой поляне, окружённой елями, шёл бой — наш самовольный отряд казаков залёг за вывороченными пнями и вёл перестрелку с австрийцами, успевшими занять каменный сарай. На снегу уже виднелись тёмные пятна, а с правого фланга подходило подкрепление — серые шинели с игольчатыми штыками.

Я не отдавал приказа. Просто повернулся и побежал назад к танкам, чувствуя, как лёгкие горят от морозного воздуха. Через пять минут наши машины уже двигались вперёд, их орудия развернулись в сторону сарая. Первый выстрел прозвучал как удар грома — каменная постройка вздрогнула, из окон вырвалось пламя.

12
{"b":"948705","o":1}