Ежи что-то настойчиво втолковывал Зыгмунту; один раз Нинка услышала громкий возбужденный голос Зыгмунта: «А вы и смотрели! Вы, московские, всё и допустили! Мы-то там у себя не имели ни малейшего понятия, где уж нам было предотвратить». – «Он не любит поляков», – сдержанно возразил Ежи. – «Поляков? Это кто поляк – Пятаков? Бухарин поляк? Рыков поляк? Ну и чушь ты мелешь! Ясно же: он свихнулся, а вы позволили сумасшедшему нами править!» (BP 194)
В уста Ядвиги Бронская-Пампух вкладывает внутренний монолог, комментирующий опыт допросов и заключения в камере: «Я ничего не подписала, ничего у них не вышло, несмотря на желчную колику <…> Чудом вынесла, ни дух перевести, ни воды попить! Потом я, видно, лишилась чувств» (BP 206). Окончание сцены перед расстрелом (она выдержана в несобственно-прямой речи) ясно отсылает к кёстлеровскому образцу:
Она чувствует удар в грудь. Лицо солдата плывет, превращаясь в то, другое, годами взиравшее на нее со всех стен. Она со стоном хватается за грудь. Лицо Сталина разрастается до гигантских, во весь потолок подвала, размеров – и, темное, рушится на нее (BP 209).
События вокруг ареста Нины как дочери старых польских коммунистов, допросы и приговор к восьми годам принудительных работ на Колыме автор опускает, продолжая повествование путешествием на «Дальстрое» во второй части под названием «Нина». Впрочем, последняя, теперь и сама ставшая жертвой, вспоминает о тюрьме (тоже в несобственно-прямой речи):
Смерти она жаждала уже в Таганке, услышав первый ночной концерт в камерах для допросов прямо под ними. Конечно, Таня, маленькая учительница русского языка, подготовила ее и к этому, но все равно она была раздавлена. НКВД пытает! <…> Они избивали, вырывали ногти, подвешивали арестанта вниз головой, как фашисты, точь-в-точь как фашисты! <…> Партия уничтожала своих же, вернейшие кадры, преданнейших слуг. Все было бессмысленно, безумно, безнадежно (BP 220).
Среди уже упомянутых черт сходства с «путевыми впечатлениями» Гинзбург на «Джурме» следует назвать и сексуальные утехи разнузданных уголовниц, невыносимые для слуха и обоняния Нины, которую страшно тошнит; они принадлежат к худшим ее воспоминаниям о том корабле, но смягчаются удивительными впечатлениями противоположного рода, например поведанной «нежным грудным голосом» историей о тепле, солнце, воде, зеленых горных склонах, кустах, белых домишках, которая завершается словами: «Я одна и счастлива, и ничего мне больше не надо». Она узнает, что рассказчица – налетчица-убийца.
Спасибо тебе, налетчица-убийца, подумала Нина. Спасибо за твой рассказ. Да будет Колыма к тебе милосердна и пощадит твои больные легкие за то, что в нужный момент ты напомнила мне о Кавказе.
Она вспоминает первое впечатление от Колымы после схода на берег:
Резкий свет, сверкающая белизна и крепкий морозец ударили им в лицо, когда они выбирались из люка. Перед ними, куда хватало глаз, высились заснеженные округлые холмы. Узкая полоска земли причала, немногочисленные сараюшки и витая тропинка в гору слепили такой белизной, что смотреть было больно. Надо всем раскинулось бледно-голубое безоблачное небо. Пейзаж состоял преимущественно из снега и льда, суровый и неприступный, однако великолепный в своем сияющем блеске. Призрачно-безмолвный из‑за окаменевшей от мороза природы, он завораживал и вместе с тем вселял страх (BP 224).
От природы взгляд переходит к высаженным на берег людям; вот они образуют процессию, которая медленно приходит в движение:
То была пестрая процессия молодых и старых, красивых и безобразных женщин, которая теперь в сопровождении конвоя покидала бухту и углублялась в снежную пустыню суши. Учительницы шли рядом с проститутками, актрисы – с убийцами, крестьянки – с женами функционеров. На них был драный каракуль или потертые тулупы, иностранные суконные пальто или тонкие хлопчатобумажные платьица. Одни тащили большие узлы и чемоданы, другие шли полностью налегке, сунув пустые руки в карманы. Общим для всех был только серый цвет лица (BP 224).
В Магадане ее определяют в уборщицы, и она переживает опасную (ей угрожают ножом) попытку изнасилования. Затем ее отправляют расчищать снег – эта работа приносит ей странный визуально-акустический опыт, спонтанно напоминающий о рассказе Джека Лондона «Клондайк». Джека Лондона цитируют и другие авторы; по-видимому, в 1930‑е годы его приключенческие рассказы о золотой лихорадке были еще настолько актуальны, что в связи с колымскими золотыми приисками мысль о «Клондайке» напрашивалась сама собой (обращает на себя внимание и созвучность кло/кол). Особенно ярко это проявилось в тексте Бронской-Пампух, изображающей впечатление героини как некое видение:
Вдруг они услышали крики. В группе заключенных, занятых расчисткой снега, возникло движение. Нина подняла глаза. Вниз по шоссе следовал санный караван с собаками. Упряжки из восьми и более пар приземистых лохматых псов тянули за собой длинные узкие сани (BP 234).
Это ощущение сказочности теряется, когда она больше узнает о колымском золоте:
Теперь она уже не сравнивала Магадан с Клондайком, а Колыму – с Аляской. И забыла о Джеке Лондоне. <…> Никифоров сказал золото, а прозвучало это как смерть. Смерть, которую несло золото Колымы, не предварялась ни радостью обладания этим золотом, ни жаждой завладеть им. Ни для кого из тех, кто его добывал, оно не имело никакой ценности, от него веяло только страхом и ужасом (BP 235).
Помимо золота, есть в ее лагерном опыте место и искусству. Таков театральный вечер в лагере, где выступают самодеятельные и профессиональные артисты, – что напоминает об уровне аналогичных мероприятий на Соловках:
В нашей жизни, лишенной всякой красоты, искусство играет совсем другую роль, сказала себе Нина. Там, где язык деградирует, как в лагере, любое поэтическое слово – откровение. Уже сам звук слов вытягивает нас из трясины, подобно тому как латинские молитвы католической церкви заставляют людей забывать о повседневных невзгодах (BP 274).
Описание работы дополняется исследованием лагерных отношений между полами: торговли женщинами, проституции, изнасилований, но также и поиска мужей и жен. Со своим будущим защитником и отцом своего ребенка Нина знакомится как раз благодаря тому, что разделение мужских и женских лагерей соблюдается не очень строго. Жанр переписки (любовные письма из одного лагеря в другой) вводит в повествование новый, дополняющий сообщения о лагерных мучениях, непосильном труде, работе, голоде и холоде второй уровень, который иногда доминирует до такой степени, что лагерная любовь становится главным сюжетом. Из других отчетов мы узнаем о воздержании ввиду недостойных условий, об импотенции (на это намекает Марголин), о подавлении полового влечения голодом. Но и о питаемой эротическими отношениями воле к жизни тоже упоминается[523]. Как Гинзбург обретает заступника в лице уважаемого и физически сильного врача Антона Вальтера, так и Нина чувствует себя под защитой мужчины, в данном случае русского и убежденного коммуниста.
Иногда в центре их встреч оказываются идеологические дебаты на тему сомнения в Сталине, которое оба питают и вместе с тем хотят подавить. Новиков – первый «политический» мужчина, встреченный Ниной в лагере. Подробно и всесторонне описываемый, он предстает представителем редкого лагерного типа: таким, которого можно причислить к интеллигенции, но вместе с тем уважаемым уголовниками за физическую силу и неустрашимость.
Подобно тому как в упомянутой переписке громко звучат голоса от первого лица, вводимый Бронской-Пампух жанр дневника по своей природе тоже представляет собой текст от первого лица. Автор дневника не только описывает весь путь от беременности (чувство счастья и полное изнеможение из‑за трудовой нагрузки) до родов, но и рассказывает параллельную историю страданий подруги-солагерницы Гени, чей желанный ребенок умирает вскоре после рождения. При помощи дневникового «я» Бронская-Пампух уже сильнее открывается автобиографически, однако утаивает историю смерти собственного ребенка («перекладывая» страдания на плечи лагерной подруги) и оставляет его в живых, поскольку хочет придать достоверность уже другой истории. Прием сокрытий и разоблачений характерен для этой части в еще большей степени.