Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Комарников открыл термосок, допил оставшиеся от Хомуткова несколько глотков чаю и заговорил.

— А дело было так. На рассвете разведчики перешли вражескую линию и на ничейной земле, в ложке, в кустарнике притаились. Раненый попросил передышку сделать. Перевел он дух и говорит: «Как старший, приказываю: немедля этого фашиста, этого борова, и его канцелярию в штаб доставить, за мной вечерком вернетесь». А шахтер ему: «Ты тяжело ранен, командование разведгруппой принял на себя я». И после этого дал знак третьему разведчику, — мол, тяни эту жабу, а я останусь при раненом. Проследил, пока их третий языка через бруствер в наш окоп перекинул и сам перемахнул, и доложил о том умирающему командиру. Кивнул тот головой — молодцы, мол, спасибо, посмотрел на небо, на солнышко, что над горизонтом показалось, на жаворонка, что над нами взмыл. «Вот что, друг, — зашептал шахтеру, да так тихо, что он еле-еле слова его разбирал. — Все мне. Еще чуть-чуть и — все. Прощай и дай обещанье за себя и за меня фашиста бить, а доломаешь войну — за себя и за меня жить, работать, счастливым быть. Сказал так, и слеза, может, единственная за всю его сознательную жизнь, по щеке скатилась.

Упал шахтер на колени: «Жизнью своей, памятью расстрелянного отца, могилой матери, сестрой, угнанной в рабство, клянусь — ни твоей, ни своей чести, пока белый свет вижу, не уроню! И сам ты убедишься в этом — ведь мы с тобой поживем еще, повоюем!»

Взглянул на друга, а у того глаза остановились, на жаворонка, что высоко-высоко в небе, не мигая смотрят. Закрыл ему веки, дождался сумерок и переволок к своим…

Вспомнил шахтер боевого друга, день, который пролежал с ним, умершим, рядом, могилку его в леску, под лещиной, и вроде бы в беспамятство впал. Очнулся — нет гостя. Налил граненый стакан водки, — он только стаканом пил, — поднес ко рту, а стакан по зубам прыгает, дробь выбивает. Глотка сделать не мог. Назавтра — та же история… Зашептались собутыльники — рехнулся, мол, все ему голос какой-то чудится… А у шахтера верность дружбе солдатской заговорила, рабочая совесть, достоинство человеческое проснулось. Короче, бросил он пить. Раз и навсегда. То есть выпивает, конечно. Как все. По праздникам и по случаю. Так-то вот.

— А ты, Филиппыч, показал бы мне этого самого героя, — недоверчиво хмыкнул Тихоничкин, — может, и я его примеру последую.

Комарников включил «коногонку», направил ее лучи на себя.

— Вот он, этот шахтер, смотри!

Тихоничкин судорожно хлебнул воздуха, глаза от удивления выкатились. Чепель, довольный своей догадливостью, удовлетворенно хохотнул. Его приглушенный ладонью смех похож был на хорканье вальдшнепа. А Хомутков так и впулился в бригадира — вот, мол, какой ты, дядя Егор!

Комарников лег. Боль в ноге усилилась, Когда слушал Тихоничкина и рассказывал сам, нога как бы и докучала меньше. А тут опять разошлась, Продолжать разговор мешала усталость. «А надо бы, — думал он. — И Тихоничкин, по всему видать, о своих печалях поведал, — знает же: они для нас не новость, — чтобы не молчать, отпугнуть думки всякие. Да и я свою молодость вспомнил не только затем, чтобы Максиму на примере показать, что можно отучиться в бутылку заглядывать. Нельзя, чтобы ребята в себя ушли. А Хомутков-то как слушал! И перепуг сразу с лица сошел. Матвея бы расшевелить. Не словоохотлив. Руки разговорчивые, а язык… Хотя, если разойдется, и языком умеет работать»…

Разговор как-то сам собой иссяк. Видать, задремали ребята. А Комарников глядит в кромешную темень и всякие невеселые мысли в голову ему лезут. Он отгоняет их, а они лезут. Чтобы отвязаться от мыслей тех, стал Егор Филиппович в шум «шипуна» вслушиваться. И в этом шуме человеческие голоса различил.

«Товарищ партгрупорг, — окликнул Ляскун, — скоро нас из лавы достанут?»

«Прощайте, Егор Филиппович», — прошептала Марина.

По ее щекам медленно сбежали две красные слезинки. Потом еще две. И — покатились, покатились… Одна слезинка упала ему на ногу, пробила, будто капля расплавленного металла, голенище резинового сапога, брезентовую штанину и обожгла голень.

— Что за чертовщина такая! — резко встряхнул головой Комарников.

Бред исчез, а ощущение, что по ноге, по тому ее месту, которое горело так, будто огнем его жгли, стекает что-то горячее, липкое, — осталось. Расстегнул ремень; просунул руку под исподние трикотажные шаровары.

Ниже колена пальцы наткнулись на что-то острое, шершавое, твердое и стали клейкими. «Открытый перелом…» — ужаснулся Комарников. Хотел было позвать Чепеля, чтобы тот наложил жгут, но передумал. «Моя беда духа хлопцам не прибавит. Правда, на фронте частенько случалось, когда ранение командира приводило в такую ярость его солдат, что они сметали врага. Но тут бросаться не на кого и не святой гнев — выдержка нужна».

Комарников незаметно снял брючный ремень и сам перетянул ногу выше колена. «Хорошо бы теперь заснуть». Но едва он насильно сомкнул веки, как перед ним возник третий из оставшихся в лаве шахтеров. Забойщик, с которым обычно работал Ляскун, ушел в отпуск. Комарников не знал, с кем спаровали Пантелея Макаровича. Потому, очевидно, и облик его нового напарника то и дело менялся, становился похожим то на одного, то на другого из пятнадцати лучших забойщиков «Гарного». Потом он стал неуловимо-расплывчатым, превратился в смутную, почему-то белесую тень, говорившую тихо и вкрадчиво.

«Что ты спрашиваешь у него, Пантелей?» — шатнулась тень к Ляскуну. — Думаешь, если партгрупорг, так все и знает? Правда, он еще живой… и те, что с ним, пока живы. Но жизни их висят на волоске. Передавит волосок — и вся недолга».

Комарников вздрогнул, потер ладонями виски: «Что за чертовщина? Какой еще волосок?»

Его лоб и щеки покрыла испарина. Он уперся ладонями в трубу, барахтаясь на сыпучем, зыбком ложе, с трудом приподнялся, подставил грудь под струю сжатого воздуха. И когда Комарникова окатило бодрящей прохладой, его осенило: «Так вот же он, волосок, — сжатый Воздух! Перестанет поступать и — точка… Но теперь, пожалуй, этого опасаться нечего. Повредить воздухопровод могло при выбросе или сразу после него рухнувшей породой. Нам повезло: ничего такого не случилось. Хотя — заколебался Егор Филиппович — всякое бывает. Возьмет да и вырвет где-нибудь на стыке прокладку, и пока ее заменят… И непредвиденные остановки компрессоров нет-нет да и происходят. Выбьет напряжение, да еще ночью… Сколько времени, чтобы подать его, потребуется? Пусть четверть часа. Этого уже достаточно, чтобы воздух нам больше не понадобился. Были бы самоспасатели — тогда другой коленкор… Но самоспасателей нет: Хомутков оставил свой под лавой, Чепель и Тихоничкин — использовали. Остался лишь мой. Как же, в случае чего, им распорядиться? Воспользоваться самому? Вос-поль-зо-вать-ся са-мо-му?» — по слогам повторил Комарников эти обыденные слова, и когда до него дошел их скрытый смысл — Егору Филипповичу стало не по себе. Ему даже показалось, что рассуждал он о самоспасателе вслух, и Чепель, Тихоничкин, Хомутков — все слышали и уже презирают его. «Да, да, — поджал губы в язвительной усмешке Егор Филиппович, — этим самоспасателем должны воспользоваться именно вы, товарищ Комарников. Вы — фронтовик, отмечены боевыми правительственными наградами, знатный горняк, бригадир, удостоены многих орденов и медалей за доблестный шахтерский труд, кавалер знака «Шахтерская слава», партгрупорг крупнейшего участка. Ваша жизнь настолько ценна, что в первую очередь вы обязаны позаботиться о спасении собственной шкуры!»

Вдосталь наглумившись над собой, Комарников задумался: «А кому, в самом деле, передать этот единственный самоспасатель? Кто из нас, четверых, имеет право на спасение? Чепель? Пожалуй… Молодой, сильный, лучший проходчик. Есть и другой довод в его пользу: трое детей, двойнятам — по четыре годика. Но согласится ли он взять?! Уж больно горд, самолюбив, горяч. И стыдлив. Нет, не возьмет. А если приказать? Дисциплинированный, должен подчиниться. Должен-то должен, но и наперекор пойти может. И пойдет… Передам-ка я этот самоспасатель Тихоничкину. Вручу ему и скажу: «Дай, Максим, клятву — если выживешь, то не придется нам за тебя на том свете краснеть». Откажется… Хоть и с изъяном, а норов у него — тоже будь здоров, шахтерский. Куражиться еще начнет, — мол, трояк на выпивку возьму, а таких даров, как жизнь, не принимаю. Остается Хомутков. Девятнадцать лет, — считай, не жил. Такому умирать, наверно, страшно… А кому не страшно? Передам ему. Но сделать это надо так, чтоб окончательно не перепугать парня, — не обстрелянный, шелохливый…»

19
{"b":"945798","o":1}