По ходу нараставшего антагонизма, как и по ходу борьбы самого Шеллинга с Гегелем, сгущались и акцентировались религиозно-мистические моменты в системе русского шеллингианства.
В «разуме», в «логике» Гегеля русские шеллингианцы, повторяя самого Шеллинга, видели «логическую деятельность, отрешенную от всех других познавательных сил человека, кроме самых грубых, самых первых чувственных данных, и на них одних созидающую свои диалектические построения» (И. Киреевский). К другим «данным», оставленным в пренебрежении философией Гегеля, московские шеллингианцы 30-х годов относили прежде всего эстетическое чувство, трактуемое ими как заложенный в человеке и независимый от логической деятельности рассудка «познавательный инстинкт». В 30-е годы в центре внимания русской философской мысли, так же как и в 20-е, еще стояли вопросы искусства. Однако уж само эстетическое начало понимается здесь как производное от религиозного.[195]
Предрекая в «Последнем поэте» гибель подлинного искусства:
Исчезнули при свете просвещенья
Поэзии младенческие сны,
И не о ней хлопочут поколенья,
Промышленным заботам преданы…
противопоставляя «сны улыбчатые» и «отрадные откровения сострадательных небес» – «хладным думам», Баратынский отражал общественную антибуржуазную позицию своего круга, двигаясь при этом в русле присущих этому кругу философско-эстетических образов и представлений.
Центральные произведения лирики Баратынского второй половины 30-х – начала 40-х годов, как то: «Бокал», «Осень», «Предрассудок», «Приметы», «Толпе тревожный день приветен», «Vanitas vanitatum», «Скульптор» и др., восходят к тому же источнику, несут в себе те же идейно-философские тенденции. Особо следует отметить «Приметы», стихотворение, написанное в пору гегелианского наступления возглавляемой Бакуниным и Белинским молодой редакции «Московского Наблюдателя» на позиции отвлеченного идеализма Шеллинга и Фихте. В этих стихотворениях Баратынский отразил основные антигегелевские положения шеллингианского лагеря, представленного в то время «Литературными Прибавлениями» В. Одоевского и «Отечественными Записками», выходившими под идейным руководством того же Одоевского, пытавшегося продолжать линию старой редакции «Московского Наблюдателя» после ее распада. Принципиальность и активность антигегелианства Баратынского подтверждается свидетельством Плетнева: «Его не любили московские литераторы, как не разделявшего их гегелевских мнений».[196]
Фактическое участие Баратынского в «Московском Наблюдателе» выразилось в четырех стихотворениях, помещенных в журнале за 1835 г. («Последний поэт», «Бокал», «Недоносок», «Алкивиад»). В последующие годы «Московского Наблюдателя» стихотворения Баратынского в нем не появлялись, из чего, однако, не следует делать вывода о каком-либо принципиальном расхождении Баратынского с кругом издателей и участников журнала. В эти годы Баратынский теряет импульс к творческой деятельности и, занятый делами деревенского хозяйства и хлопотами по перестройке московского дома, ограничивает свою интеллектуальную деятельность непременным участием в дружеских беседах и спорах литературно-философских салонов круга «Московского Наблюдателя». Так за весь 1836 г. он печатает только одно стихотворение, «Послание к П. А. Вяземскому», стихотворение, написанное еще в конце 1834 г. Появление «Послания» в «Современнике» объясняется его тематикой и адресатом, связанными с литературным прошлым Баратынского, с его былой принадлежностью к пушкинскому кругу. За 1837 г. появилось всего два стихотворения, также на страницах «Современника». Одно из них – эпиграмма «Мысль», так же как и «Послание к Вяземскому», более отвечало позиции «Современника», нежели «Наблюдателя». Появление же «Осени», содержащей намеки на гибель Пушкина, в посвященном Пушкину посмертном номере «Современника», вполне естественно и закономерно. Между тем этими тремя стихотворениями исчерпывается все напечатанное Баратынским на протяжении 1836–1838 гг.
Этому не мало способствовала участь, постигшая собрание его стихотворений 1835 г. Предпринятое еще в 1832 г. собрание вышло в свет в апреле 1835 г., через месяц после выхода первой книжки «Московского Наблюдателя» с «Последним поэтом». И как «Последний поэт» открывал новый период в творчестве Баратынского, знаменовал выход его на путь философской лирики, так издание 1835 г. завершало предыдущий этап, переломные годы его творчества и несло на себе отпечаток, присущий этому периоду творчества Баратынского, – эклектичность. Эклектическая структура сборника, рассчитанная на романтическое осмысление представленных в издании стихотворений, в большинстве повторяющих состав сборника 1827 г., обрекла издание на полный провал, окончательно дискредитировала Баратынского в глазах критики и читателя.
Наиболее четко это положение вещей было сформулировано в отзыве Белинского, отказавшего Баратынскому в звании «поэта» (об этом см. вводное примечание к разделу стихотворений из Собрания 1835 г.). Оказавшись после провала издания 1835 г. в положении отвергнутого, развенчанного современниками поэта, Баратынский черпал моральную поддержку в общественных и философских настроениях своего ближайшего окружения. Однако последующие события литературно-общественной жизни – катастрофа, разразившаяся в 1836 г. над Чаадаевым в результате опубликования в «Телескопе» «Философического письма» и последовавшая вскоре за этим гибель Пушкина – повергли весь круг «Московского Наблюдателя» в состояние глубочайшей депрессии, приблизившей ликвидацию журнала.[197]
Письма Чаадаева подымали животрепещущие для «Наблюдателя» вопросы и вызывали бурное обсуждение в кругу журнала. 24 октября 1836 г. А. И. Тургенев из Москвы писал Вяземскому: «Ввечеру Свербеев, Орлов, Чаадаев спорили у меня так, что голова моя, и без того опустевшая, сильнее разболелась. Что же ты ни слова о статье Чаадаева? Баратынский пишет опровержение».[198] Из письма же А. И. Тургенева к Вяземскому от 12 ноября 1836 г. узнаем, что «возражение» Баратынского должно было быть напечатано в «Московском Наблюдателе».[199] Ответ Баратынского Чаадаеву, однако, в печати не появился и не мог появиться в силу разразившихся правительственных репрессий. Содержание «возражения» Баратынского, к сожалению, осталось неизвестно.
Объявление Чаадаева сумасшедшим, запрещение «Телескопа», ссылка Надеждина – заставляли опасаться за свою судьбу всех, кто так или иначе был связан с Чаадаевым. Круг же «Московского Наблюдателя» был кругом Чаадаева, и в результате этого журнал был взят под особый и жесточайший цензурный контроль. В свете всех этих Фактов личная катастрофа Чаадаева приобретала для круга «Московского Наблюдателя» значение собственного общественного крушения, парализовала его деятельность и поставила вопрос о ликвидации журнала. «Продавайте „Наблюдатель“ Плюшару, – писал в связи со всем этим В. Ф. Одоевский Шевыреву 30 декабря 1836 г., – вот все, что вам остается делать, и да не будет в Москве ни одного журнала, по крайней мере мы не будем трепетать за вас при получении каждой книги. Прощайте. Горько жить на сем свете».[200]
В это же время Чаадаев писал М. Ф. Орлову: «Не будем более надеяться ни на что, решительно ни на что для нас самих… Какая необъятная глупость, в самом деле, надеяться, когда погружен в стоячее болото, где с каждым движением тонешь все глубже и глубже».[201]
Именно в это время, то есть в конце 1836 – в начале 1837 г., Баратынский писал «Осень». В работе над «последними строфами этого стихотворения» его застало известие о смерти Пушкина. В кругу «Московского Наблюдателя», еще не оправившемся от последствий чаадаевской истории, это событие произвело удручающее впечатление. В нем видели всенародное бедствие, непоправимый урон, нанесенный национальной культуре России (см. об этом в примечании к стихотворению «Осень»).