Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Скульптор*

Впервые – в «Современнике», 1841, т. XXIII, стр. 182, с разночтениями в ст. 10, 14, 17–18.

Осень*

Впервые – в «Современнике», 1837, т. V, № 1, стр. 279 (см. эту редакцию на стр. 136).

Написано в конце 1836 г. – начале 1837 г. под впечатлением трагических для круга Баратынского, круга «Московского Наблюдателя», общественных событий этого времени – катастрофы Чаадаева (см. биографию) и смерти Пушкина. Узнав о смерти Пушкина, редактор «Московского Наблюдателя» Андросов писал Краевскому в Петербург: «Что Вы с нами сделали? Россия Вам поверила Пушкина, единственное свое вдохновение, редкое и случайное, Вы и того не умели уберечь… Нет, у вас не место поэзии: у вас могут быть паровые повозки, книгопечатные станки, паровые канцелярии, толстые книжки библиотеки. Но дух не может витать у вас: у вас слишком мир господствует и вытесняет все, что не его» (письмо от 3 февраля 1837 г. Рукописное отделение Ленингр. Публ. Библиотеки. Архив Краевского, л. 293–294). Не менее трагично смерть Пушкина была воспринята и Баратынским. В его письме от 5 февраля 1837 г. к Вяземскому читаем: «Пишу вам под громовым впечатлением, произведенным во мне, и не во мне одном, ужасною вестью о погибели Пушкина. Как русский, как товарищ и семьянин, скорблю и негодую; мы лишились таланта первостепенного… который совершил бы непредвиденное… Не могу выразить, что я чувствую; знаю только, что я потрясен глубоко и со слезами, ропотом, недоумением, беспрестанно себя спрашиваю: зачем это так, а не иначе?..» («Старина и Новизна», кн. 3, стр. 341–342).

Это трагическое восприятие смерти Пушкина в известной мере непосредственно отражено в «Осени». Свидетельством тому служит другое письмо Баратынского к Вяземскому. Посылая «Осень» Вяземскому, Баратынский писал: «Препровождаю дань мою „Современнику“. Известие о смерти Пушкина застало меня на последних строфах этого стихотворения… Многим в нем я теперь недоволен, но решаюсь быть к самому себе снисходительным, тем более, что небрежности, мною оставленные, кажется, угодны судьбе» («Старина и Новизна», кн. 5, стр. 54). Исходя из этого, следует думать, что строки

Пускай, приняв неправильный полет
И вспять стези не обретая,
Звезда небес в бездонность утечет и т. д.

подсказаны Баратынскому смертью Пушкина. Самый образ «утекающей звезды» несомненно заимствован Баратынским из стихотворения Кюхельбекера «На смерть Байрона», где он также символизирует гибель поэта:

…единая от звезд,
Отторгшись, мчится, льет сиянье
Чрез поле неизмерных мест,
Чрез сумрачных небес молчанье –
И око, зря ее полет,
За ней боязненно течет!
Упала дивная комета!

Таким образом, завершая как бы реализованную смертью Пушкина тему «Последнего Поэта» и выражая трагическое мироощущение самого Баратынского, «Осень» в то же время отражает состояние общего трагизма и крушения, охватившего весь круг Баратынского, круг «Московского Наблюдателя» в конце 1836 – начале 1837 г. Подтверждением тому служит отзыв об «Осени» С. П. Шевырева: «Поэт переводит пейзаж в мир внутренний и дает ему обширное современное значение: за осенью природы рисует поэт осень человечества, нам современную, время разочарований, жатву мечтаний. Осень природы есть, так сказать, одно число, когда написана пьеса» («Моск. Набл.», 1837, ч. XII, стр. 319–324).

«Благословен святое возвестивший!..»*

Черновой автограф в альбоме Юсуповых (Пушк. Дом Акад. Наук) написан на обороте вклеенного в альбом автографа «Еще как патриарх не древен я». Впервые – с этим стихотворением и стихотворением «Были бури, непогоды» – в «Современнике», 1839, т. XV, стр. 157, под общим заглавием «Антологические стихотворения».

Первые восемь строк автографа написаны набело и совпадают с печатной редакцией. На месте же строк 9-10 читаем:

 [гению порок разоблачает]
Так [в дикой смысл порока]
 нас иногда посвящает
(неразборч.) один его
[Нас только нам] [значительный]
    [намек]
[Талант ему лишь явственный]
Так [трепету] в дикой смысл порока, посвящает
 [страх] казнь ему
Нас, в [смысл] его, один его намек.

Этот черновик проясняет запутанный синтаксис в ст. 2–3. Окончательно опровергается мнение Брюсова и Гофмана, считавших, что в этих стихах Баратынский говорит «о неправедном, т. е. о порочном человеке, сохранившем в глубине разврата живую душу, дар творчества, такой человек раскроет перед своими читателями новые тайны души, особый изгиб сердца» (акад. изд. Соч. Баратынского, т. I, стр. 297), и на этом основании искажавших стихотворение непринадлежавшей Баратынскому запятой после слова «неправедный». Очевидно, что речь идет именно о «неправедном изгибе», «намеке», по которому «гений» художника познает и разоблачает «в страх пороку» его «дикой смысл».

Защищая в данном стихотворении право художника на изображение не только «святого», но и «неправедных изгибов людских сердец», Баратынский отвечает на обсуждавшийся в эти годы в литературе вопрос о праве писателя на «низкие» изображения человеческих пороков, особенно остро ставившийся в связи с полемикой о французском реалистическом романе. В частности предметом подобных обсуждений были романы Бальзака, которыми в эти годы Баратынский увлекался. Так в 1842 г. он намеревался писать «роман в его жанре».

Рифма*

Печатается по изд. 1884 г.

Впервые – в «Современнике», 1841, т. XXI, стр. 241, с цензурным (как и в «Сумерках») пропуском ст. 14–23 (указание на это имеется в копии Н. Л. Баратынской. Пушк. Дом Акад. Наук, 21733), с иным (как и в «Сумерках») чтением ст. 24–25 (см. стр. 141), с пропуском ст. 28 и с разночтениями ст. 12, 27, 30. В «Сумерках» сверх этих разночтений иначе читается ст. 25.

Образ витии и оратора, выступающих на Олимпийских играх перед «окованной вниманием» и «рукоплещущей толпой», восходит к известному в литературе начала века и почерпнутому из жизнеописания Фукидида эпизоду биографии Геродота. Так в «Эмилиевых письмах» М. Муравьева читаем: «Когда Геродот читал историю свою на Олимпийских играх, тогда все несчетное множество греческих народов в глубоком молчании упоевалось слушаньем, и гром плесканий увенчивал оное» (Соч. Муравьева, 1819, ч. I, стр. 171). Тот же образ встречаем в послании К. Н. Батюшкова «К Н. М. Карамзину» (1818), первый стих которого текстуально совпадает с «Рифмой»:

Когда на играх Олимпийских
В надежде радостных похвал
Отец истории читал,
Как грек разил вождей Азийских
И силы гордых сокрушал
Народ, любимец гордой славы,
Забыв ристанья и забавы,
Стоял и весь вниманье был…

Воспроизводя этот традиционный в литературе образ, Баратынский заменяет историка «витией» и «оратором», основываясь на античном значении этих терминов. Ср. у Кошанского: «У древних были только поэты и ораторы, прозаиков не было. Философы и историки считались больше мудрецами, нежели писателями» («Общая риторика»).

101
{"b":"945272","o":1}