Буров первым услышал стук мотора.
— Это катер Овесяна. Держитесь! — сказал он.
Теперь он даже помог Лене взобраться на подвернувшуюся льдину. Она стояла на ней в облипшем на ветру платье и кричала, махая руками.
С катера ее заметили. Он повернул к льдине. На носу его виден был человек в развевающемся брезентовом плаще.
Буров узнал академика.
Лена, сидя на льдине, дрожала. Буров был в отчаянии, не зная, как ее согреть. И вдруг вспомнил.
— Напрягайтесь, напрягайтесь! — закричал он ей. — Представьте себе, что лезете по скалам, поднимаете тяжести, боретесь с кем-то, отбиваетесь…
— Я постараюсь, — стиснув зубы, сказала она.
Буров знал, что волевая гимнастика доступна только волевым людям. Он видел, как Шаховская стала напрягать мышцы, расслабляясь, снова сжимаясь комком. Усилием воли она совершала тяжелую работу, заставляла себя уставать, изнемогая от напряжения. Взгляд ее был сосредоточенным и яростным… Она боролась, она умела и хотела бороться. Такие побеждают!
Подошел катер, стукнулся бортом о льдину.
Лена встала во весь рост и легко перепрыгнула через борт, даже не опершись на протянутые с катера руки.
Буров вдруг сразу ослаб. Ему было стыдно, что его вытаскивали, как утопленника.
Вода стекала с него ручьями, когда он, обмякший весь, полулежал на скамейке. Его мутило. Усилием воли он унял дрожь. Ведь смогла же это сделать Лена…
Потом он стал искать ее глазами. Шаховская сидела, укутанная в бушлат, у ног академика, который продолжал отдавать команды, руководя спасением людей.
Буров, перешагивая через скамейки, перебрался к ней.
Она протянула ему руки. Он хотел пожать их, но Лена вскочила.
Они стояли друг перед другом. Она принялась застегивать пуговицу на его мокрой рубашке.
И не было для Бурова минуты счастливее!
Кто-то похлопал Бурова по плечу. Это был улыбающийся Овесян. Его всегда подвижное лицо было сейчас нетерпеливым, глаза возбужденно горели, седые кудрявые волосы были встрепаны, открывая узкий в залысинах лоб.
— Буров? — спросил академик. — По фотографии узнал. Я на фотографиях на глаза смотрю. У кого есть огоньки, такие годятся. Таких выбираю.
Лена с улыбкой посмотрела на Бурова. Пожалуй, такого можно выбрать…
Матросы вытаскивали из воды людей. Буров стал помогать им.
Катер подошел почти к самой корме ледокола, все еще торчавшей над водой. Видимо, там образовался воздушный мешок и удерживал судно…
Взяв на буксир шлюпки, катер довел их к берегу.
Глава третья
ГУБОШЛЕПИК
Люда, хрупкая и решительная, прижав к бедру сумку с красным крестом, стояла на ветру, на высокой скале, закусив свои приметные губы, и смотрела в море, словно могла перенестись туда, ще зловеще что-то сверкало и откуда доносился сотрясающий землю гул.
Порвав чулки и расцарапав коленки, она с трудом забралась на эту вершину, усыпанную белым пухом от множества птиц, гнездившихся здесь летом.
Где-то далеко отсюда, в районе проснувшегося вулкана терпел бедствие ледокол. К нему по разводьям между ледяными полями отправился на катере академик Овесян.
А ее, как она ни просилась, не взяли.
И она ждала, не в силах совладеть с дрожью, готовая отдать жизнь, если это поможет кого-нибудь спасти… Она смотрела туда, где должен быть катер, прижав к себе санитарную сумку. В сумке были бинты и все, что нужно для оказания первой помощи. Но была в ней и общая тетрадка в мягкой обложке…
В ней записала она потом события, которые произошли на берегу.
«…Зачем я завела эту тетрадку? Чтобы вести дневник? Это было бы глупо. Я считаю совершенно бессмысленным делать „скушные и пошлые записи“ о том, что прошел еще один день, лил дождь или светило солнце, или мама строго сказала мне что-то, а я плакала. Или какой-то мальчишка с оттопыренными ушами, носивший пышные волосы, чтобы было незаметно, сказал мне, что я „губошлепик“… а я лотом рассматривала перед зеркалом свои несносные губы и ревела…
Нет! Не для этого завела я тетрадку. В ней может быть записано только самое важное, только самое необыкновенное, что случится в жизни.
И это случилось. Я окончила школу. Я получила аттестат зрелости.
Сколько было волнений, сколько зубрежки ради несчастных пятерок, утешительных четверок и… досадных троек, из-за которых приходилось краснеть перед мамой.
Ну вот! Школа позади, а мир, удивительный и зовущий, — впереди.
Школа была старого типа, не специализированная. Мама по старинке считала, что в детстве нельзя почувствовать склонность к чему-нибудь, хотя именно в детстве это и находят. Она настояла на общеобразовательной школе, окончив которую, „созрев“, можно выбрать все, что хочешь: станок, лес, поле или вуз…
Я „большая“! Я „созрела“! У меня аттестат зрелости, а чувствую я себя „аттестованной незрелостью“ и совсем не знаю чего хочу.
Вчера все мы, одетые в белые платья, — а мальчишки были в серых костюмах и небрежно курили, — все мы по старой традиции собрались на Красной площади.
Я быстро-быстро ходила без подруг, наметив себе на камнях черту, где поворачиваться. Я загадала, что при первом ударе курантов, в полночь, должна все придумать, все решить.
Раньше все казалось просто. Я хотела стать великой актрисой, дирижером, пианисткой… Выйти к освещенной рампе в красивом, длинном до пят платье, ощутить озноб от тысяч устремленных на меня глаз, от которых сладко и жутко на душе. И потом, чтобы все исчезло, едва зазвучат первые аккорды и перенесут в необыкновенный мир и меня и всех в зале, заставят рыдать или смеяться, ощутить счастье… Я хотела дарить людям счастье, но научилась только бренчать на рояле… Потом я мечтала пойти на самое опасное поприще, стать разведчицей в стане врагов… Но иная сейчас сложилась в мире обстановка… И произношение на иностранных языках у меня просто ужасное. А после несчастья, постигшего Францию, всенародного гнева и победы друзей во всех главных странах Европы мне уже хотелось изучать в Париже и Лондоне, в Риме бесценные сокровища культуры, но на беду я понимала произведения только старых мастеров и никак не воспринимала „рыдающих красок“ или „смеющихся линий“, все еще модных на Западе.
Оставалось искать себе применения на самом обычном поприще. Но уж во всяком случае не у мамы под крылышком в ее лаборатории!.. Каждый человек должен быть самостоятельным, пусть даже с аттестатом зрелости в детской сумочке, вроде той, которую мама подарила мне, когда я перешла в седьмой класс, и которую я до сих пор люблю больше всех своих вещей…»
«…Я спорила с папой, когда он прилетел и готовился к новым полетам. Я ему говорила, что стыдно дочери профессора Веселовой-Росовой стать физиком „по наследству“, а он сказал, что Ирэн Жолио-Кюри неплохо продолжала дело своей матери Марии Кюри. Я даже почувствовала неловкость от такого сравнения. Я сказала, что другая дочь Марии Кюри стала киноактрисой. А он сказал, что она была красавицей. Потом папа понял, что я сейчас разревусь, усадил меня перед собой так, чтобы мои коленки упирались в его жесткие колени, взял мои руки в свои, заглянул, как он говорит, в мои миндалинки, и… все стало ясно, все стало не так, как думалось на Красной площади. Нет на свете никого лучше папы!.. Он знал все!
Во всяком случае можно было попробовать. В конце концов в лаборатории тоже производство. И надо выяснить — выйдет из меня физик или нет. А лаборантка — тоже самостоятельный человек.
Мама, как можно было предвидеть, оказалась ужасно дотошной — заставляла все переделывать сотни раз. Разницы между мной и другими не делала. Но я, конечно, из гордости этого не замечала».
«…Я боялась обыденности, скуки, незначительности того, что я делаю.
И вдруг в Проливах на севере что-то случилось, погасло „Подводное солнце“. А ведь эту установку запускали академик Овесян с мамой, когда она была еще его помощницей.
И они оба отправились туда со своими помощниками. Надо было выяснить необыкновенное явление.