Его правда трясло. А ее колотило рядом — страх за Якова, боль, такая обнаженная, ненормальная открытость. И впервые Варвара разглядела такого же человека, как она сама: глубоко несчастного, неприкаянного и поломанного. Одинокого.
Рука сама откинула край одеяла, барыня тихо нырнула на лавку к Якову, оставив пару заноз в ладони и бедре. Это меньшая плата, желание утешить его было настолько велико, что стало почти больно. Потянувшись к нему, Варвара прижала к себе, он податливо уткнулся лбом в ее грудь, перехватывая рукой поперек живота, притягивая ближе. Сжимая крепче.
А она перебирала влажные пряди, быстро моргая и бездумно глядя в сырую, покрытую тонким слоем лишайника стену. Яков, пригреваясь, прекращал дрожать. Дыхание стало ровнее, стихли хрипы, норовящие перейти в рыдание. Он замер, пальцы судорожно сжимали рубаху у ее позвонков.
И знала ведь Варвара, что поступок ее был неразумен. Куда полезнее было бы дать колдуну воды, сменить тряпку на лбу и попытаться снова покормить — ему нужны силы. Знала, а сама малодушно устроилась в его объятиях и отдалась дреме.
Пока ее не разбудил настойчивый, низкий и злой, будто змеиный, шепот.
— Да проснись же ты, куда забралась… — Цепкие руки Авдотьи попытались вытянуть ее из-под одеяла, но объятия Якова тут же вспыхнули золотом, упыриху вынесло волной силы аккурат в распахнутую дверь. Следом на пол грустно осел нежно-фиолетовый цветок и тонкая веточка. Авдотья быстро показалась в дверях, уперла ладони в колени, зло отфыркиваясь. — До чего ж мерзкий кулик[3], третий раз проделывает, чтоб ему, развратнику, грустно в бабской постели было…
У самой Варвары выбраться тоже не вышло: стоило попытаться расцепить руки за спиной, как Яков протяжно стонал и сжимал так, что начинали трещать ребра. Когти на руках колдуна, в бреду принявшего свой истинный вид, удлинялись, царапая позвонки через тонкую ткань.
— Буду безразмерно благодарна, если ты зажжешь свечи вокруг лавки, а травы смешаешь в ступке, она у сундука, скальпель возьми, на нем крови Якова полно, тоже в ступку сотри. А заговор подай пока мне, он лежит на столе, отдельно от всего вороха.
Разогнувшаяся упыриха кивнула, а потом озадаченно замерла:
— А как вкруг свечи, ежели лавка у стены.
— От стены оттянуть сможешь? Хотя бы настолько, чтоб поставить свечу…
Авдотья промолчала. Смерила ее выразительно-осуждающим взглядом, а затем с оглушающим скрипом поволокла лавку на самый центр землянки вместе с ними.
— Кажется, две худерьбы[4], а тяжелые, что кони.
— Ты раньше так не ругалась…
— Дык мне раньше не положено при тебе выражаться было. Пока ты его рожу вышивала, я так тебя в разуме окрестила, что у тебя б уши свернулись и отсохли… — Шумно сглотнув, упыриха разогнулась, громко щелкнула спиной и пошла к свечам. — Боялась я тогда сильно. Многого боялась. А теперь пусто, ни страха нет, ни радостей. С одной стороны оно хорошо, а с другой странно это, о матушке помнить и не тосковать.
Дальше работа пошла молча. Авдотья металась по землянке — занимался рассвет. Быстро, почти небрежно раскидала вкруг свечи, смешала в ступке травы, пока Варвара вгрызалась в написанные ровные строки заговора внимательным взглядом. А когда упыриха скрылась за широко распахнутой дверью, Варвара начала свой напев. Аккуратно нанося смесь трав на острокрылый разворот ключиц Якова, на губы и подрагивающие веки. Повторяя узор на себе. Кожа к коже, тепло к жару. Прикрывая глаза, она потянулась вперед, крепче обвила руками бессознательного колдуна, опустила подбородок на горячую макушку.
Не видела она, как чернота собственной силы слабо замерцала серебром, а затем принялась теплеть, обращаться чистым золотом, струясь через нарисованные узоры под кожу колдуна. Она пела обрядовые слова столько раз, насколько хватило сил. Третий раз, шестой, девятый, чтоб наверняка, чтоб хоть что-то, да вышло. Ее голос стих на двенадцатом, когда тьма под веками стала слишком притягательной, а обнимающие Якова руки занемели, стали ледяными. Уплывая из сознания, Варвара почувствовала слабое шевеление колдуна и невесомый горячий поцелуй в шею.
[1] Выражение возмущения на французском. Дословно: «Это ужас! Кромешный ужас!»
[2] Народное название лихорадки в 18 веке.
[3] Оскорбление, свойственное для крестьян 18 века, так называли носатых людей.
[4] Оскорбление, обозначение очень худого человека.
Глава 18
Стоило Якову прийти в сознание и пойти на поправку — время понеслось вскачь. Жадно, стирая память о горячем поцелуе, которым наградил ее колдун в бреду, смазывая вину при виде ловко шныряющей по избе Авдотьи. Варвара училась не смыкая глаз, не покладая рук.
Седмица на то, чтобы позволить подруге расхаживать при дневном свете наравне с болотной и речной нечистью. Другая седмица на то, чтобы вернуть иссушившуюся силу, валяясь поленом под горячим боком очага — тело немилосердно знобило, а довольно воркующая бывшая служка вызывала мигрени. И тихую радость — та, как зачарованная, встречала каждый рассвет. Глинка видела ее тонкий силуэт с задранной головой, открывая поутру двери землянки. И столько животворящего трепета было во взгляде Авдотьи, столько щемящей тоски… Невольно начинало ныть, заходиться собственное сердце. И тогда Варя растирала кожу над ребрами прохладными пальцами.
Снаружи землянки над землей бесновались первые кусачие морозцы.
А внутри, за ветхой отсыревшей дверью напротив, теплело — был виною тому очаг или тихие разговоры? Когда Яков не учил ее волшбе, он рассказывал о своей учебе, недовольно цокая языком шугал Авдотью (та боялась его гнева, как черт кадила, но все равно делала все назло колдуну, за глаза прозывая его бесом), и насмешливо щурил черные глаза, когда Варя смеялась над очередной его злою шуткой.
Он что-то менял внутри — не глушил тоску, не заставлял забыться, нет. Просто… Рядом с Яковом Варвара понимала, что тосковать — нормально. У каждого чувства есть начало и конец. Нужно принять и научиться жить с ним. И, страшась подкрадывающихся ночами мыслей, она внутренне сжималась. Понимала, что прекращает сравнивать. Прекращает представлять на месте черноглазого колдуна светлоглазого нежного Грия — тот всегда смеялся громко, а смотрел нежно, сжимал ее пальцы в своих ладонях, грея, стремясь уберечь от любых невзгод. О, Яков был иным. Молчаливым, с нежным голосом, но таким жестоким нравом… С холодным равнодушием он наблюдал, как Варвара падала, а затем заставлял подниматься. Саму. Раз за разом, пока мир не покрывался мутной пеленой, пока усталость не пожирала тело, бросая Варю в беспамятство. А затем она чувствовала его ледяные руки, прижимающие к груди, когда колдун нес ее к избушке.
Никогда раньше младшая Глинка не подумала бы, что колдовство — не стихийно, оно имеет свои правила, устои и обычаи. Яков терпеливо рассказывал об откупах, делил обряды на природные и бесовские, учил черпать силу из тонкого ручья и болотной мертвой воды. Объяснял, показывал и терпеливо повторял, когда понимал, что от понимания Варвара далека.
Легче всего ей давались тихие напевные обряды — сила сама рвалась в дело, обвивала все черной паутиной, так красиво плела… Но когда дело касалось быстрой магии — защиты или ловкого шепотка, когда нужно было защититься от летящего в спину проклятия — Варвара терялась. А потом складывалась с хрипом, когда волшба Якова жрала тело. Он всегда оставлял день на попытки снять ее самостоятельно. И всегда выбирал заклятия на телесную немощь. Пока Глинку рвало, в глазах двоилось и плыло, колдун равнодушно слушал проклятия Авдотьи, прикрывающей хозяйку рваным сырым одеялом.
«Бес подколодный и не дрогнула ж рука… Чтоб околеть тебе, да сколько ж ты мучить ее будешь? Сразу снимай, говорю!»
Она непременно топала ногой, по старой привычке упирая руки в крутые бедра смотрела исподлобья. И почти сразу тушевалась, когда Яков поворачивал к ней голову, смиряя пристальным немигающим взглядом: