Он упал на снег, пополз к прикрытой матери, выскуливая проклятия через горькие слезы. Сбросил тулуп, положил её голову на колени, нежно, трепетно проводя дрожащими пальцами по бледным бескровным щекам.
И его горе такое густое, такое едкое, заставило Варвару ужом выскользнуть из отцовских рук, сделать несколько робких шагов в его сторону. Так жалко, так больно… От одной мысли, что у неё отнимут родную матушку, становилось худо. Страшно было, что не услышит она больше глубокого чарующего голоса, не уткнется носом в цвета каштана мягкие пряди волос.
В своей боли Яков был безутешен, Варвара замерла в паре шагов, в нерешительности протянула пальцы, обтянутые теплой перчаткой, да так и не отважилась. Что сейчас причинит покой его душе? Нет на свете такой вещи иль мысли.
— Вот что, Яков, мать твою отпоют и достойно похоронят, я распоряжусь. Тебя отправляю в Московскую академию, коль такой талантливый — грамоту и счет узнаешь, на врача учиться будешь. Приедешь, служить моему роду барскому станешь, тогда и дарую тебе вольную с землею. А ежели желаешь, оставайся здесь, изба материнская при тебе будет, но спуску здесь никто не даст, наравне с другими трудиться станешь и обиду свою на селян позабудешь, виновный один и он будет наказан.
Яков замер. Приткнулся лбом к материнскому, прикрыл глаза. И слезы его крупными жемчужинами срывались с подбородка и длинного острого носа, падали на щеки женщины. Казалось, что она плачет вместе со своим сыном. Так же сильно и безутешно тоскует по отнятому у них времени.
Растянулось молчание, притихли ожидающие селяне. Мальчик мучительно принимал решение.
— Я поеду учиться. Но сначала проведу в последний путь свою матушку. Дозвольте мне, барин.
— Дозволяю. — Николай Митрофанович спокойно кивнул, обернувшись на звук колокольцев, прикрепленным к лошадям исправника, он коротко указал Варваре на её лошадку и двинулся навстречу полицейскому служащему.
Вот-вот её должен был забрать Агап.
Горюющему мальчишке не было никакого дела до нескладной низенькой барской дочки: тощая, будто нахохленный вороненок в кипе своих одежд и туго подвязанном под подбородком платке. Но её тихие слова заставили поднять голову, увидеть за пеленой слез не по возрасту взрослый пронзительный взгляд сиреневых глаз.
— Я бы тоже мстила, Яков. Каждому по заслугам, а ежели они взяли на свою душу такой грех, так гореть им при жизни и при смерти.
В тот день вернулся барин к поместью за полночь, поцеловал беспокойно мечущуюся по пуховой подушке дочь в черноволосую макушку и отправился в свои покои.
В тот день ещё никто не мог помыслить, что через десять лет крепостной Яков исчезнет из Московской академии врачевателей, а следом перевернется вся их жизнь. Те слова, сказанные несчастному мальчишке у материнского тела, потянут в адскую пучину многих.
[1] Народное старославянское название лихорадки
[2] Название пупочной грыжи в 18 веке
Глава 1
В комнате Аксиньи Федоровны несмотря на удушающее пекло жнивеня[1] за окном, было до невозможного холодно. И слишком темно.
В последние дни бабушка Варвары совсем сдала — прекратила спускаться трапезничать, не выходила на аккуратную липовую аллею, не сидела в заботливо подкрашенной белой краской беседке. В третий день месяца она сослалась на летнюю духоту и головные боли, на четвертый — не сумела подняться с кровати.
Приехавший семейный доктор лишь сочувствующе развел руками. Была в его жесте беспомощность, кольнувшая Варвару тревогой. «Возраст, дорогие барыни, непоколебимая страшная вещь. Уважаемая Аксинья Федоровна разменяла девятый десяток, удивительная длина жизни. Богу угодно прибрать её, но явных причин и болезней я не нахожу.»
После его приезда матушку словно подменили. Заботливой дочерней рукой она отправляла всё новых и новых служанок для облегчения последних материнских дней. Коротала долгие летние вечера, сидя в высоком кресле у кровати Аксиньи. Но вот Варваре она заходить в бабушкину комнату строго настрого запретила. Позволила лишь одну встречу под своим пристальным надзором. Когда бабушка с улыбкой протянула внучке свои руки, мать неожиданно злобно выпроводила Варвару за двери.
«Попрощались и полно, нечего тебе смотреть на увядание родного человека. Сбереги образ нежной и пышущей здоровьем женщины.»
В голосе звенела та самая сталь, которую слышала Варвара в далеком детстве с уст обожаемого батюшки. На десятом году её жизни отца сбросила лошадь, смерть его была быстрой и безболезненной. Только этой мыслью оставалось утешаться. И тогда матушка взяла на себя главенствующую роль. Неоднократно Варвара замечала за нею его замашки: то устало разотрет виски, с резким выдохом выравнивая натруженную долгим сиденьем за документами спину. То скажет вот так: холодно, так, что пререкаться становится боязно. Для крепостных не переменилось ничего, а пред Варварой схлопнулся знакомый устоявшийся мир, оставляя с пустой тяжестью на сердце и убежденностью, что судьба её бессовестно обокрала.
Не было больше душевных разговоров и отцовских объятий, не было желания делиться самым сокровенным, глубоким и затаенным. Матушка не принимала её эмоций. Сухая, черствая, она, несомненно, желала для дочери всего лучшего, но к чувствам её была глуха. Существовал лишь долг. Обязанности и укоры, если сил Варвары для достижения достойных результатов было недостаточно.
Всё переменилось, когда к ним в поместье переехала бабушка. Варвара вновь научилась дышать. Рядом с Аксиньей Федоровной не нужно было маяться, обличая чувства в красивые обертки подобающих слов — мудрая женщина понимала её, как никто другой. Поддерживала, защищала от давящего материнского напора скрипучим низким голосом. И тогда матушка нехотя отступала. Кривила подведенные губы, приглаживала черные, как смоль волосы, уложенные в тугой пучок, и поспешно удалялась прочь.
Совсем разные. Порою Варвара изумлялась, как у заботливой открытой женщины могла появиться такая холодная и спокойная дочь. Будто бурный несокрушимый поток дал жизнь бездонному черному озеру, покрытому толщей непробиваемого льда.
Невероятно, но вместе с Аксиньей в поместье забрался страх. Служанки достали нательные крестики из-за шиворотов льняных рубах. Теперь они красовались гордо, отливая железными боками, притягивая взгляды бельмом на светлой ткани. Бабушка лишь тянула линию тонких губ в жесткой улыбке.
«Вида моего боятся, ведьмой считают. Варюшка, не бери до головы, пущай. Уж коли им так спокойнее, так пусть хоть на лбу защитные молитвы начертают и святой водой по вечерам отпаиваются.»
Материнское начало не было знатным, бабушка, её бабушка и прабабки, которых она помнила — каждая женщина их рода была деревенской. Но особенной сталась одна Аксинья Федоровна. Родилась она лютой зимой, словно из этой ледяной пурги и сотканная: белоснежная кожа, легкий едва приметный белый пух волос и алые глаза. Чудом было то, что прабабка не пожелала от неё избавиться, что ребенок выжил и вырос не знаючи боли материнского отторжения и разочарования. Бедная крестьянская семья слишком долго ждала своего первенца и полюбила его таким, каким даровал Господь. Боящимся солнца, презираемым другими деревенскими. Они дали Аксинье всё, на что были горазды — любовь, заботу и полное безоговорочное принятие. Спина её не знала розгу, не слышали укора уши. Оттого, зная цену себе, никогда она не слушала языкастых деревенских, их проклятия отлетали, что мелкие камешки от ствола стройной березы. Именно так безбрачная одинокая женщина потом воспитала и свою единственную дочь — её матушку.
Гордячка, статная красавица, унаследовавшая от безымянного отца черную гриву гладких волос и глубину темных глаз. Настасью боялись не меньше, чем её матушку. От красоты и грации мялись, терялись нахрапистые деревенские парни. А девки злобно нарекали её очередной ведьмою, прикрытой хорошенькой человеческой личиной. Необычной матери и её дочке приговаривали все дурные события: моровые поветрия и падеж скотины. На них наговаривали все привороты, когда очередной муж просыпался в любовной испарине, шепча чужое имя. Оттого брак между дочкой простой казенной крестьянки и приметившим её молодым барским сыном не вызвал у народа удивления, только страх да возмущенный ропот. Шептались и свободные, и крепостные: волос у её бабки бел оттого, что каждую ночь под лунным светом пляшет она с чертями да сатаной. А глаза красны от крови, которую вдали от людского глаза льет она на матушку-землю. Не выдерживает Аксинья полуденного солнца, ибо сам Господь от нее отвернулся.