Его глазки медленно закрылись, кажется, он не лгал, и в самом деле собирался задремать.
— Я принесу тебе пломбир! — завопил в отчаянии я. — Эскимо, фисташковое мороженое, ванильное, клубничное, с кусочками ананаса и со вкусом дыни! Да целый холодильник мороженого притащу!
— А вот это совсем дру-угой разговор! — первошаман сразу оживился и встал на все четыре лапки. — Хранители, как же ты глу-уп, я уже ду-умал, не догадаешься.
И он снова запел, дорогой дневник. Теперь совсем другую песню — в ней не слышалось звуков моря. Эта песня звала, манила, обещала лучшую жизнь и лучший мир — царство божие здесь и сейчас. И была она такой сладкой, что я сам побежал бы на край света, чтоб попасть в дивное райское место, куда звал волшебный голос, только вот беда — физически лежал с расставленными ногами как овощ, не в силах пошевелиться. Тем временем малыш-первошаман зубами уцепился за свисающие из мошонки хвостики и вытащил обоих моих детей одним движением, без всякого сопротивления и боли. Словно кот, принёсший хозяину крыс, он положил мне на живот их тёплые короткошерстные тельца, и я автоматически прикрыл ладонью спящих крох, мягких и беззащитных, обманутых ложным обещанием рая на земле. Как никто другой я понимал, что рая не будет.
Первошаман зевнул во всю свою крохотную пасть и полез назад в шишку-колыбель. Ну уж нет, у меня осталось слишком много вопросов!
— Подожди, — взмолился я. — В чём целесообразность пломбира?!
— Не мешай, — вяло сказал шаман, закрывая глазки. — Сам поймёшь. И не забудь убраться за собою… Паркинсон… Баланс. Экосистемы…
Он затих и я молча ждал, пока удивительное существо в детском теле решит свои важные вопросы, чтоб добиться ответов на свои, не менее важные и по-прежнему нерешённые. Тишину цефалота нарушало только дыхание спящей Тенго да слабое шуршание губки, подобно живому пылесосу ползущей по стене.
— Шаман? — спросил я вскоре, поднимая голову. — Спишь?
Пленка срослась и сомкнулась над его головой. Шишка наполнилась жидкостью. Первошаман крепко спал, посасывая собственный палец и облизывая перепонку. Наверное ему снился пломбир.
Глава 26. Кролик
Когда нулевые точки ещё не отгремели в качестве сенсации: технический прорыв, иномирье — новый шанс человечества, мы не одни во вселенной? — у мелкого ещё Алексея был кролик… Именно после кролика батька впервые дал ему в руки ружьё по пьяни: «На-ка, поцвирок, подержи!», и Лёша взял с замиранием сердца под смех отца и встревоженный монолог матери, к которому ни он, ни отец не прислушивались.
Он помнил, каким тяжёлым и восхитительно опасным было это ружьё, как дивно оно пахло железом, маслом, удачей, настоящей мужской солидностью, которую даёт только огнестрел и ничего более. И как он, мелкий, держал внезапное чудо так крепко, словно от этого жизнь зависела. Именно тогда Алексей понял, что писюна для мужественности недостаточно, нужен ствол в руках. Мать всё стрекотала, как растревоженная котом сорока, но бабушка Лала, мамина мама, всегда открыто поддерживала зятя. Она восхитилась видом внука, поцокала языком и проговорила:
— Настоящий мужчина, те дел о дел бут бахт, зор ай састимос!
Мать сдалась и позволила ему покрасоваться.
Позже Шульга думал, что тот дивный день случился бы гораздо позже, если бы не было кролика. Кролик был изначальным, как Слово, которое Иисус. И так же, как Иисус, он принес себя в жертву во имя осознания человеческого главенства и высшего права высокоразвитого существа отнимать жизнь у прочих.
Пушок родился в земляной яме, где бабушка держала кролей, Лёша заприметил сразу крольчонка с большим черным пятном в виде ровного почти сердечка, одного из всего помёта. Таскал, как водится в сельских домах с хозяйством, бродил по двору в трусах и босиком, в одной руке Пушок, в другой — огурец, который Лёша ел сам и давал покушать другу. Хранитель всех секретов, молчаливый исповедник и товарищ по шалостям, ведь брата ему не досталось, а старшая сестра уже имела свои девичьи интересы и давно гнала со своей комнаты. Постепенно кролик вырос так, что и поднять его получалось с трудом, однако дружба продолжалась до того самого дня, в который его товарища стушили в сметане и съели.
Алексей не мог поверить, что куски мяса с костями в белом соусе — и есть его драгоценный Пушок, которого он с утра потерял и никак не мог найти, сколько ни лазил в самых труднодоступных местах в крапиве и под крыльцом, и как ни звал. Он с гневом бросил вилку на пол и заревел от великого горя, мгновенно переполнившего сердце. Самое ужасное состояло в том, что никто не разделял его беды — семья ела Пушка вполне себе с аппетитом, словно не стряслось ни великой, ни малой трагедии. Сам Лёша отказался наотрез. Отец, глядя на залитое слезами его лицо, заметил:
— Он родился просто для ужина. Будет тебе наука — не дружи с едой.
— А теперь поешь, будь мужчиной, — добавила бабушка, и сотворившая с Пушком это зверство — готовкой в доме занималась, преимущественно, она.
Как бабушка Лала могла так жестоко поступить, такая неизменно добрая и полная любви?! Он ненавидел их всех, не желал быть мужчиной и при попытке его накормить омерзительно мягким и сладковатым, бело-розовым мясом с комочками моркови и лука, блеванул на стол, за что был изгнан за ухо. Когда он лежал в кровати без сна и горевал о жестокости мира, отец заглянул к нему.
— Есть люди, — сказал он, — а есть еда.
— Но почему?!
— По качану, — хохотнул отец. — Не привязывайся к тем, кого сожрут. Тебе нравится твой новый велик?
— Да, — осторожно ответил Лёша.
— Чтоб купить его тебе, а матери с сестрой справить на осень пальто и обувь, я завалил ксенопантеру с её семейством и сдал три шкуры.
На пантеру ему было плевать, её, в отличие от кролика, Лёша не знал. Горькая обида держалась ещё неделю, она не проходила от ревнивых насмешек сестры, ласк матери и бабкиных религиозных увещеваний:
— Сказал Господь: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, да страшатся и да трепещут вас все звери земные, и весь скот земной, и все птицы небесные, все, что движется на земле, и все рыбы морские: в ваши руки отданы они; все движущееся, что живет, будет вам в пищу…
Накормить у женщин Лёшу больше не выходило ни принуждением, ни уговорами — мяса он не ел принципиально. Но всё изменилось, когда ружьё попало ему в руки, словно отец инициировал его, превратил из детской гусеницы в подростковую куколку, внутри которой зрели новые приоритеты, настоящие правила жизни мужчины: стучать взападло, охотиться — годное дело, подкупить рейнджера — тоже норм. Азарт, погоня, ловушка, добыча, а если дом — то личная крепость. Остальное Алексей освоил сам, когда вылупился. И теперь, если поступал с человеком не по совести, изначально низводил его до ранга кролика, уродливого или дважды симпатичного, но рождённого для ужина, всё, точка. Да страшатся и да трепещут вас все звери земные, и весь скот земной, все движущееся, что живет, будет вам в пищу.
Они успели выплыть на сухое, высокое место до заката, почувствовать под ногами землю было блаженством, осталось костёр развести, кемарнуть и обсушиться, чтоб с утра приниматься за ловлю.
— Помню, в моей ещё молодости раз случился паводок, — выбирая из лодки снарягу, миролюбиво сказал дядя Коля, — так нам с женой затопило дачный…
— Заткни фонтан, — прервал его Шульга и презрительно сплюнул.
Он не собирался говорить с приманкой, попросту — с чужой едой. Сотрудничек нужен живым, кровь из носу. Его поимка была той кромкой прибоя, на которой теперь строился песчаный замок свободы Алексея, вот и пришлось ему разжаловать лиса в кролики. Получился дядя Кроля.
***
Выспался Шульга скверно: болел ушибленный затылок, и Алексей просыпался всякий раз, когда поворачивался на спину. Стоило задеть шишку — и хрупкий сон бился на осколки. Потом и вовсе больше не смог уснуть, лежал, изредка подбрасывая ветку в костёр, слушал чутким ухом ночные шумы и думал о предстоящей охоте, о праве высшего хищника. О матери думал, детях и жёнах, бывшей и нынешней, вспоминал колыбу, и сразу же — Лану с её зверем, по необходимости низведённую до суки. «Эта сука» — то же расчеловечивание. А ведь как славно у них шло одно время, можно было делать и делать деньги, если бы не сучьи понты и неуместный развод, который не кидалово, а расторжение брака. Шульга б её поёбывал, зверь борол бы противников, никакого тебе грибка, конфискованной фабрики и ареста. Никакой охоты на вурдалака, мутнее и замороченнее которой он в жизни не видывал, в ней каждый — хищник, и каждый — жертва, а финал непредсказуем. «Лучше сдохну, чем опять поеду на лагерь» — подумал он и, чтоб отвлечься, принялся рифмовать строчки, подлаживая новые слова под известную песню, как обычно делал.