Мне больше не удается управлять своим телом усилием воли. Я уже пошел на компромисс.
Снаружи глашатай выкрикнул имя Помпея.
«Ради спасения Рима мне надо беречь себя. Я должен работать в соответствии со своими возможностями». Много раз я повторял себе эти слова.
Двери распахнулись настежь. В дверях стоял Помпей, красивый, золотоволосый, великолепный в алом плаще, его правая рука была щеголевато поднята в приветствии. Он быстро подошел к подножию помоста.
— Приветствую тебя, мой диктатор, — сказал он.
Я взглянул на него сверху вниз, возбужденный красотой его молодости, и лишился дара речи. Потом, когда глаза наши встретились, я заметил, как по свежим чертам лица, схожего с лицом Александра, промелькнуло отвращение — будто рябь от нежного прикосновения ветерка к стоячей воде. Кислая желчь поднялась к моему горлу, моя мгновенная симпатия обратилась в ненависть — к себе, к Помпею за ту высокомерную самоуверенность и жестокость всех молодых, когда они сталкиваются со старостью или болезнью.
Мне было теперь совсем несложно выставить ему свои требования, играть тирана. Потом, после немедленного согласия Помпея со всеми нашими требованиями — он даже не сделал вида, что сожалеет о своей жене, когда перед ним раскрылась перспектива командования в Сицилии, — я лишь пожелал, чтобы это решение стоило ему хоть немного сердечной муки, мгновения сомнения ума.
Глава 19
Свадьба состоялась две недели спустя, после несколько непристойной политической схватки адвокатов, устраивавших оба развода. Помпей, далекий от того, чтобы отметить это событие в узком кругу, созвал многочисленных гостей. Его друзьями были некие молодые люди, которые усердно отпускали шутки о девственности, специально, чтобы их слышала невеста, а потом блевали вином со льдом, которым напились слишком быстро. Сама невеста не плакала и никаким иным образом не выказывала своей печали. На всем продолжении свадебной церемонии и последовавшего за ней пира она сохраняла холодное безразличное достоинство. Ее заметная всем беременность скорее способствовала, чем препятствовала этому.
Я был вынужден при сем присутствовать, но с каждым мгновением все сильнее ощущал стыд и отвращение. Мысль о том, что я мог бы предотвратить этот чудовищный акт, не давала мне покоя. Я уехал, как только позволили приличия.
Через пару дней я получил еще один удар, нанесенный моей совести. Первая жена Помпея приняла уведомление о разводе довольно спокойно, я подозреваю, она втайне была рада избавиться от такого образцового мужа. А вот ее мать — наоборот. Старая матрона пребывала в отчаянии, горюя о смерти своего мужа — он был убит одновременно со Сцеволой, — и позор дочери вконец разрушил ее угасающий рассудок. Она повесилась на опоре полога в своей спальне, оставив безумное, истеричное письмо, обвиняя во всем лично меня.
Мне нечего было сказать — я отказался от справедливости, и теперь боги воздавали мне по заслугам.
Внешне все казалось тихим, опасно тихим. Помпей уехал в Сицилию вскоре после свадьбы, вооруженный шестью легионами, проконсульскими полномочиями и благословением сената. Метелл уже находился в Испании, ясно, что он вознамерился покончить с Серторием через месяц-другой. Мое здоровье сделало один из своих непредсказуемых поворотов к лучшему. Я щедро задавал пиры и находил некоторое сардоническое удовлетворение, наблюдая, как благородные сенаторы и модные матроны интригуют ради того, чтобы быть допущенными на мои обеды. Через некоторое время я больше не трудился спрашивать имена своих гостей. Их мелкое тщеславие и снобистский паразитизм поощряли то всеобъемлющее презрение, что я питал ко всем им.
Однако постепенно, так, что сначала я даже не понял, я начинал чувствовать утомление от тех обязанностей, которые сам на себя налагал, разочарование — от власти, тошноту — от жестокой, сверкающей пустоты, предлагаемой мне Римом. Я уподобился страннику, затерявшемуся среди северных снегов, который ощущает соблазнительное притяжение сонного забвения. Возможно, там, на горизонте, за снежной тучей — город, но разве это имеет значение? Гораздо легче лечь, обрести покой с богами, уснуть, умереть в спокойном неведении.
Смерть соблазняла меня, словно назойливый любовник, череп глупых амбиций всей моей жизни скалился на меня из обрушившейся могилы.
Каждая попытка противостоять стоила мне все больших усилий. Если бы не судебная реформа, которую запланировал, я мог бы сдаться гораздо раньше. Эта реформа должна стать моим оправданием, истинным плодом моей диктатуры.
Город перешептывался и бурлил. Мой триумф за войну с Митридатом был одобрен сенатом и должен был состояться в новом году. Шпионы доносили мне о сплетнях — они обострились с разводом Помпея и его новой женитьбой. Некоторые называли этот триумф официальным признанием тирании, печатью на проскрипциях. Другие, более циничные, решили, что это было официальным опровержением императорской власти, поскольку я принял на себя фактически императорское правление. По мере того как профильтровывал через себя неиссякаемый поток злонамеренных сплетен и мелочной ненависти, я стал с пониманием относиться к тому самому презрению и негодованию, которые провоцировали сны Метелла.
Мой давно сдерживаемый гнев ударил мне в голову во время консульских выборов. Вопреки моим предупреждениям, Лукреций Офелла продолжал претендовать на этот пост. Он был не только бывшим сторонником Мария (что сразу же противопоставило его Метеллам и их друзьям), более того, что еще хуже, он проявлял безошибочные признаки возвращения к своим прежним пристрастиям. Его речи на Форуме были полны пламенной демагогии, я прекрасно мог распознать его схему. Это был оппортунист и нарушитель закона, он яростно возмущался моей (по его понятиям) неблагодарностью и снова был полностью готов перейти им сторону моих соперников.
Я понимал, что нужно делать, и это вызывало во мне чувство ненависти. Усиливающаяся летаргия откладывала мое решение со дня на день. После одной особенно подстрекательской речи Офеллы я получил несколько прозрачных намеков от моих аристократических сторонников, напомнивших мне о моих полномочиях, требуя немедленных действий.
Я обругал их дерзость, но понимал, что они правы.
На следующий день я взял одного из моих ветеранов-центурионов — того самого, который обнаружил брешь в стене Афин, — и направился на Форум в окружении своих телохранителей. Офелла, должно быть, узнал, что я вот-вот появлюсь, во всяком случае, он намеренно принялся провоцировать меня самым возмутительным образом. У него собралась большая аудитория бездельников, выпивох и разбойников, которые ревели, одобряя его красноречие в угоду толпе.
Я взошел на колоннаду близлежащего храма, поднялся по ступеням и велел поставить для меня кресло с подветренной стороны. Было солнечно, но холодно. Голуби и воробьи прыгали в пыли, клевали корки и отбросы. Ликторы и охранники стояли на страже чуть ниже меня. Время от времени я осведомлялся у центуриона, о чем говорит Офелла, одобрительные выкрики и смех невнятно и слабо отзывались на моих изношенных барабанных перепонках, словно шум морских волн в раковине.
Моя глухота давала мне иллюзорное ощущение покоя. Офелла казался просто незначительной жестикулирующей марионеткой.
Я подозвал центуриона и стал шептать ему на ухо. Тот бесстрастно кивнул, словно это было самым обыкновенным приказанием, и спустился в толпу в своем панцире, отстегивая по пути свой меч. Солнце вспыхивало на его шлеме и металлических пластинах, прикрывающих лицо.
Сверкнул меч, Офелла прервался на середине предложения, открыл рот в комическом удивлении и медленно осел — нити марионетки ослабли. Потом он упал со своего импровизированного помоста прямо в толпу.
Вокруг центуриона образовался круговорот, завихрение из людей, его шлем стал ярким центром живого водоворота. Теперь он был сорван. Тогда толпа стала передвигаться к подножию лестницы. Центуриона несли, словно живое знамя.