— Спасибо, Метробий. Я запомню твои слова. Извини, если покажусь тебе резким, но я очень устал.
Это было правдой: сильная усталость навалилась на меня, и предупредительные вспышки боли зашевелились в моей груди.
— А-а-а, аудиенция закончена.
Метробий поднялся и отвесил мне глубокий поклон:
— Прими мои искренние пожелания скорейшего выздоровления. Мне будет жаль видеть, что Рим лишится твоих мемуаров. Особенно после того, как я, можно сказать, вложил в их создание свою скромную лепту. Передавай мое почтение жене.
— До свидания, Метробий. Надеюсь, ты посетишь меня еще.
Я закрыл глаза.
— По первому твоему требованию, Луций.
Я слышал, как его тихие шаги направились к двери и шорох занавески на выходе. Когда он ушел, тишина зазвенела в моих ушах, словно в меня вселилась лихорадка.
Потом я лежал на спине на роскошном ложе в смутных сумерках, пока зимняя темнота не сомкнулась вокруг меня, катясь словно смерть с Тирренского моря. Мысли мои уносились прочь от больного тела, державшего меня здесь и заставлявшего влачить это жалкое существование, занятые воспоминаниями о тех последних часах катастрофы, которые предшествовали смерти Гая Гракха. Образы и сцены, полузабытые, полувымышленные, сменялись в моем мозгу, вспыхивая разом со вспышками ламп, когда раб, которого я не видел, тихо вошел в комнату и стал их возжигать.
Вначале был день: грозовой рассвет, потоки воды хлестали и сбегали вниз по улицам. Еще с полуночи толпы собирались на Форуме, не в состоянии спать. Открытые светильники освещали выжидающие лица людей, многие ожидали сражения за великого бывшего трибуна в его последней, безнадежной схватке с наемниками сената. Он воспользовался любыми уловками в конституции, но этого было недостаточно. Гай Гракх не был больше магистратом, а лишь обыкновенным гражданином Рима, и римский сенат готовился обрушить на него свое возмездие. Если он и готов был рисковать собственной жизнью и головами своих сподвижников, то ради того, чтобы избежать ареста и позорного приговора, равно как и ради ожиданий осуществления успешного переворота с помощью насилия. Он был лишен всего, кроме своего имени.
По мере наступления ночи напряжение медленно нарастало. Утром последует призыв магистрата разойтись, неповиновение, будут нанесены первые удары — отчаянное возобновление последней, безнадежной борьбы против властей. Теперь же здесь было лишь ожидание и уверенность, не высказанная, но разделяемая всеми, что сенат победит, как всегда, и все, что бы ни сделал Гракх, окажется тщетным.
Однако конфликт, разразившийся сразу после рассвета, закончился столь же резко, едва оборвались струи дождя, оставив улицы влажными, с поднимающимся от них туманом — улицы, по которым несчастные беглецы, скользившие и спотыкающиеся на покрытой грязью мостовой, были загнаны до смерти в зловонных аллеях. Последнее, что слышали их уши, был рев неуправляемой толпы, безразличной к тому, что кровь, ими пролитая, принадлежит людям, боровшимся во имя простого народа. Все, чего требовалось толпе, — утреннего развлечения, отвлечения от арены, жертвы ее необдуманной истерии. И это был последний и самый веский аргумент против идеализма Гракха.
Тяжело дыша в ночном кошмаре, пригрезившемся мне, я увидел стрелы сенатских наемников-критян, взвившиеся вверх, выгонявшие последних выживших повстанцев Гракха из храма, где те обрели было убежище; увидел наконец и самого Гракха, идущего нетвердой походкой, опираясь на плечо преданного раба, вниз по длинной улице, ведущей к свайному мосту через Тибр. Шлюхи и лавочники выглядывали из окон, подбадривая его криками (словно он был победителем состязания в беге, а они зрителями), делая вид, что не слышат его отчаянной безысходной просьбы дать ему коня, и возвращаясь к сплетням и домашним делам, едва он миновал их дом; и снова беспечно выглядывали лишь затем, чтоб посмотреть на толпу, хлынувшую в погоню.
Теперь темнота стала полной: в каком-то из домов хлопали ставни на ночном ветру, но мысленным взором я все еще видел отрубленную голову Гракха, несомую на острие копья — грязную и окровавленную — к самой сенатской курии, слышал крики и стоны, которые спустя еще несколько дней доносились из подземелья, где мучители и палачи трудились над оставшимися в живых приверженцами Гракха.
Но за всеми этими воспоминаниями стоял тот мальчик, который видел другую, похожую сцену за десять лет до этого и чувствовал, как к его горлу поднимается жажда разрушения, душившая милосердие и справедливость.
Глава 3
В год смерти Гракха поля были тучны темной волнующейся пшеницей, а амбары с верхом полны. На виноградниках гнущиеся ветки подпирали палками — столь тяжелы и обильны Пыли гроздья. Но беспечные мальчики, танцующие в виноградном сусле, обрызганные винным осадком, смеялись, поворачиваясь под бой барабанов и пронзительные звуки флейты, были отмечены печатью смерти самим этим действом празднования жизни в ее древнейшем проявлении.
Три амфоры такого вина до сих пор хранятся в моих подвалах, покрытые пылью, запечатанные воском, растрескавшимся вокруг горл. Им, пожалуй, предстоит выстоять еще лет десять до тех пор, пока они полностью не утратят свой аромат. Одну, даст Бог, я разделю со своими друзьями, а кому оставлю в наследство оставшиеся две? Кто, как не я, помнит ужас и красоту того года, видевший, как запечатывали эти амфоры?
Тем временем Рим вернулся к видимости обманчивого мира и покоя. Храм Согласия сиял своей свежей мраморной облицовкой. Патриции и обыватели хотя и ненадежно, но сохранили общественные приличия. Однако, несмотря на смерть Гракха, его закон был хорош в одном важном аспекте: суды оставались в руках группы амбициозных предпринимателей. Хотя нечего было надеяться на то, что они не станут пользоваться своей властью себе на пользу. В конце концов, перед глазами у них пример сената.
Когда мне было около восемнадцати, мой отец вновь получил наследство от какого-то дальнего родственника, и мы переехали в довольно сносный дом на улице Субура недалеко от Капуанских ворот. Впервые в жизни я освободился от привычного запаха бедности, который преследовал меня даже во снах. Однако ненависть моя к отцу ни в коей мере не уменьшилась. Он не сделал ровным счетом ничего: Фортуна коснулась его небрежным крылом, а он вел себя так, словно во всем этом была его заслуга — получая поздравления от тех друзей, которые еще остались ему верны, покупал новые тоги из тончайшей калабрийской шерсти и расхаживал по Форуму, где его нельзя было встретить в течение многих лет.
В день, когда мы устроились в нашем новом доме, я отправился в публичные бани в старой одежде, неся с собой греческую тунику, шерстяной плащ и мягкие замшевые сандалии, которые только что купил. Когда я разделся догола, то заплатил банщику, чтобы он избавил меня от этих мерзких отрепьев моей прежней жизни и сжег их в печке. Я попарился в парной, ощущая, как сходят грязь, мерзость и нечистоты моего прежнего «я». Омывшись в бассейне, я вверил себя по очереди рукам массажиста и цирюльника и наконец, выбритый и пахнущий благовониями, надел платье, что предназначалось мне по праву рождения, и вышел на свет Божий. На некоторое время я забыл о своем лице, но случайные быстрые удивленные взгляды прохожих вызвали во мне приступ гнева — гнева, а не стыда. Я ощупывал пальцами отменный запас монет в своем кошельке и впервые в жизни ощущал себя хозяином собственной судьбы. Специальная оговорка в завещании, обогатившем моего отца, касалась выделения мне отдельной суммы, не большой, но достаточной, чтобы прожить. И это было лишь начало.
Огибая Капитолийский холм, я вышел на Марсово поле[35] как раз в тот момент, когда театральное представление заканчивалось. Зрители шли, беседуя, мимо меня в направлении пивных заведений на Велабре. Мне пришлось прикрыть нос углом плаща, когда знакомый резкий запах пота и чеснока оскорбил мое обоняние.